– Святейший господине! Иван с Мардарием тебя на Воскресенском ждут!
Дверь широко распахнули. Никон, в черной бархатной мантии, с рогатым посохом в левой руке, шагнул в сени. Цепь патриаршей панагии сверкала, посох в руке дрожал. На голове Никона черный клобук с деисусом, шитым жемчугами, в пышной бороде густые поросли седины, похожие на серебряные источники его мантии. Строго взглянув на Бегичева, спросил:
– Кто есть?
Бегичев поклонился патриарху земно, поднявшись, подошел под благословение. Никон широко, троеперстно благословил.
– От бояр?
– Сам собой, святейший патриарх!
– Лицо – видимое, где – не упомню. Что потребно?
– Бегичев – дворянин с Коломны я… мыслил испросить у тебя, святейший, милости, чтоб мне беломестцем стать.
– Ныне бояра хозяева – их проси! Меня с царем разгоняют и тебя не допустят… не вхож к царю я и будто сплю: вижу злой сон! Не вхож! Лазарю праведному подобен, едино лишь – псов, врачевателей язв моих, не иму… ныне сами бояра замест псов лижут сиденье царева места… плети и шелепуги ины лижут, коими бьет он их! Я не таков, а потому не угоден… Пошли! – закричал патриарх на келаря, сопровождавшего его, и на послушника. Он махал свободной от посоха рукой: – Ушей ваших тут не надо! Уподоблюсь пророку: обличать буду смрад и Вавилон презренных святительской благодатью палат царских с прислужниками княжатами, шепотниками государскими! Испишу в грамотах ко вселенским патриархам, в харатьях кожных испишу – на то мне господь власть дал неотъемлемую, и ангел светлый еженощно сказует в уши мои: «Обличай угрозно, рщи немолчно, гонимый святитель!»
Бегичев поклонился патриарху:
– Прощения прошу, святейший господине! Грех мой велик в неведенье, что гроза пала на тебя, не чаемая мною…
Никон гордо поднял голову, возвысив голос:
– Грозу на нас пророк Илья соберет и обрушит ю на головы врагов наших, сокрушит их, яко заходы, кои спалило тут в миг краткий… Учул я, грек из Газы прибежал судить меня, ведая, что не подсуден! Лигариды да Софронии Македонские[194] по всему миру шатаютца, ищут, кто больше даст им… они, греки, благодатью церковной торгуют, равно и стеклянными каменьями замест драгоценных, табун-травой[195] торгуют! Слова льстивые, мрак духовный, подписчики, подметчики против истинной веры христовой… Разбойники в митрах и мантьях епископских!
Бегичеву хотелось поскорее уйти, не слушая Никона. Он думал: «Да… от патриарха ныне ништо, слов его страшно, а коли-ко бояра узрят меня ту, – беда! Ежели узрят, всё утратишь, Иван…»
Никон как бы опомнился, притих, спросил, делая шаг к Бегичеву:
– Имя тебе, рабе?
– Иван, святейший господине!
– Рабе божий Иван, теки от меня – верь, восстану – помогу во всем: ты не единый, таких много – будь мстителем за попираемое боярами честное имя наше и патриаршество…
Бегичев еще раз земно поклонился, встал и, избегая зоркого взгляда Никона, спешно вышел на крыльцо. Осторожно сходя по ступеням, оглядывал ноги: «Раз у Мытного двора замарал ноги, отер, здесь же хутче измараться мочно… ну, пронес ба господь мимо глаз боярских со двора… Смекать потребно нынче, как до бояр дотти! К тому прямой причины нет! Спросят: „Пошто?“ Что молвю? Беломестцем хочу. „То не причина!“ Бояра поклеп любят, а на кого буду клепать? На Семена Стрешнева… Един ты, Иван! Где твои видоки по тому делу? Нет их? Эх, кабы видока сыскать!»
Монашек, сторож у калитки, Бегичеву поклонился, но Бегичев не заметил поклона. Вытянув шею за калитку, поглядел вправо, потом влево и спешно пошел не в сторону Житной улицы, а к Никольской. «По Житной лишний раз идти – опас большой!»-думал Бегичев и по тому же Никольскому мосту через овраг протолкался на Красную площадь. Вечерело, но к вечерне еще не звонили. Жары дневной убавилось, а народа прибыло. Старик, чтоб избавиться от толчеи, свернул в Китай-город на Никольскую к иконникам. Тихой улицей без давки он дошел до Никольского крестца, повернул к Ильинскому, думал, поглядывая на выступы многих винных погребов: «Ежели ба испить винца в прохладе подвальной, силы прибудет». Но проходил мимо погребов, неприязненно поглядывая на иноземцев, выходящих из подвалов: «Не терплю окаянных кукуев!»
Встретилась Бегичеву густая конная толпа. Впереди ехал без бердыша и карабина, только с саблей на боку, видимо, хмельной всадник с багровым лицом в боярском багрового цвета кафтане с большой золоченой бляхой на груди. За первым всадником в потертых плисовых кафтанах двигались решеточные приказчики с Земского двора и стрельцы приказа Полтева в белых кафтанах с желтыми нашивками на груди. Бегичев, оглядывая всадников, признал в переднем объезжего.[196]
Объезжий, выпрастывая из стремян сапоги зеленого хоза с загнутыми вверх носками, крикнул пожарному сторожу – сторож дремал в окне чердака, забравшись от солнца в тень; он поместился на кровле каменной лавки, как и многие, устроенной над винным погребом:
– Рано залез, детина! Солнце высоко, вшей напаришь. Сойди, держи лошадь!
Сторож, подобрав длинные рукава посконного кафтана, сполз к стоку крыши, оттуда спустился по лестнице:
– Слышу, объезжий господин, держу! – Встав на землю, схватил под уздцы вороную гладкую лошадь. Объезжий грузно скользнул наземь, шатаясь полез в винный подвал. Когда ушел объезжий, стрельцы первые заговорили:
– Непошто к овощному ряду едем!
– А как еще?