Поднял глаза к небу. Одиноко неподвижно прямая Полина Сидоровна стояла на краю платформы.

Глава девятнадцатая

Возле крайнего ряда вагонов с коксом слонялась горбунья. Она было побежала на тонких машистых ногах вдоль состава, приняв меня из-за черной суконной шинели за заводского охранника, но остановилась, пошла обратно и стала упрашивать, чтобы я забрался на хоппер и поскидывал коксу.

— Мы за падаликой, — сказал я.

— Берегешься? Будь рисковым, парень. Рисковые нынче времена. Без риска сгинешь. Я на что горбата — под вагонами рыскаю. Двинет электровоз — и готова. Ну-ка, живехонько на хоппер. Поскидывай маленько...

— Ловко, тетя, подстрекаешь. Мой друг в колонии. На нас двоих достаточно.

— Храни тебя Христос! Счастливым будешь. Рассудительный.

Поволоклась, задевая кирзовой сумкой о черный снежный наст, и вдруг начала дразниться:

— Трус, трусишка, украл топоришко.

Лена-Еля, замкнуто молчавшая, встрепенулась, попросила горбунью подождать и вскоре уже кидала из хоппера звенящие куски кокса. Я едва успел кинуть в мешок десяток коксин, как под вагонами замелькали воровато бойкие фигурки. Они возникали рядом, расхватывали кокс, я оставался ни с чем. Горбунья ошеломительно переменилась. Высоко, разлато подскакивала. В тот момент, когда ее ходулистые ноги отрывались от снега, она умудрялась поймать коксину и спрятать в сумку.

Сумерки, усиливаемые темнотой вагонов, не были помехой ни для горбуньи, ни для опытных охотников за коксом, выскакивающих из-под вагонов. Тягаться с ними было бесполезно. Я влез на хоппер, нагреб до половины в мешок Лены-Ели, велел ей спускаться. Она протестовала: «Дай еще посбрасываю!», но спустилась.

Я нагреб коксу и себе. Когда натягивал на плечи веревочные лямки, подбрасывая груз спиной, вдруг услыхал настораживающий шум, будто от вагона разбегаются врассыпную. Вдоль состава раздался приближающийся редкий и громко бухающий топот. Бежал кто-то большой, в огромных сапогах. Я подставил ему ногу и на четвереньках, обдирая ладони, метнулся к вагонному борту.

Пока я смотрел вслед убегающей Лене-Еле, охранник вскочил, хватаясь за бок. Должно быть, больно зашибся?

Охранник ринулся в сторону и побежал туда, где была Лена-Еля. Я кидал ему вдогонку кокс и не сразу прекратил даже тогда, когда коксины перестали достигать цели. С момента первого швырка я почувствовал себя механизмом, внутри которого пустота, и в этой пустоте действует энергия вроде электрической, а тело мое не способно ни быть добрым, ни страдать, ни слушаться разума.

Слезая с хоппера, я потерял из виду охранника.

Взбугрения лежали в три волны; в дальней впадине между ними встретился охранник. Оторопело я узнал его — Харисов. Он волочил Елин мешок возле сапога. Он тащился, как во сне, хрипло дыша, и меня не заметил. Мы разминулись. Я было надумал отдать Лене-Еле свой кокс, но вдруг резко повернул и с разбегу ударил Харисова головой. Он рухнул. Я вырвал мешок и трусцой побежал по впадине.

Лена-Еля спускалась в котловину. Плакала. Обрадовалась, что я выручил ее мешок; я увидел даже в темноте, как она просияла. Но через мгновение снова заплакала, с подвывом. Не могла простить охраннику, что увязался не за кем-нибудь, а за ней. Были большие дядьки, парни были, а увязался за ней, за маленькой.

Когда долго так вот обидчиво-чисто плачут, я почему-то начинаю улыбаться. Неловко, стыдно — и ничего не могу поделать, будто я сошел с ума и совсем неподвластен сам себе. Но когда я улыбаюсь слезам человека, в это время он становится мне очень дорогим, и я понимаю, что начинаю его любить.

Перед тем как всходить на лестницу, я остановился отдохнуть и поставил на ступеньку мешки. И тут меня прихватила улыбка. Я боялся, что Лена-Еля рассердится и обзовет меня идиотом, но унять улыбку не мог. И упорно росла во мне нежность. Я не выдержал, прикоснулся пальцами к ее мокрым щекам и внезапно поцеловал в напухшие от плача губы. Она оттолкнула меня и обиженно сказала:

— Чего целуешься?

Глава двадцатая

То, что впервые открывается нам в жизни, почти всегда кажется прекрасным.

Вот ночи...

Я карапуз четырех лет. С отцом на рыбалке. С нами учитель Пушкарев. Отец любит пироги из сомятины, Пушкарев никакой рыбы не ест. Пушкарев и охотник, но дичи и зайчатины тоже в рот не берет.

Пушкарев и отец поставили закидушки. На крючках жареные воробьи. Концы шнуров привязали за макушки тальников. К шнурам привесили бронзовые колокольчики.

Тучи. Жужжа, горит костер. Вокруг ничего не разглядеть, кроме вихрастых ракит по реке да, если приложить щеку к земле и смотреть понизу в степь, рощи тополей около далекого озерка. Темнота —как вода. Мы будто на самом дне. Встань, подпрыгни — всплывешь к звездам.

Клюнет темноту звук колокольчика — Пушкарев и отец вытянут шеи, как журавли в осоке, и побегут осторожной трусцой к тальникам.

Время от времени дотягивается до меня из малолетства звон бронзовых, крупитчато-шершавых изнутри колокольчиков, и повторяется во мне та ночь с чернотой берега, с шаровидной над степью рощей, с водной плотью темноты. У всякого человека есть своя пора, когда впервые в него как бы вдохнется ночь и он ощутит ее красоту, необычайность, угрозу, вещественность... Потом будут новые ночи, западающие в душу, но они редко будут пролегать через всю жизнь.

Другая такая ночь выпала мне накануне проводов на фронт Кости Кукурузина и Вадьки Мельчаева.

Газовщик Кортуненков, в ученики к которому я был приставлен, не склонен был пояснять, что, почему и зачем он делает на коксовых печах:

— Виси у меня на хвосте, зырь, доходи сам. Вопросы в крайности. Уважаю самостоятельных.

У Кортуненкова было брюзгливое выражение лица, но в обращении к товарищам он не выказывал презрительности. Ни у кого из тех, кто с ним работал, не создавалось впечатления, что он живет, чуждаясь совместных забот и тревог. Напротив, большинство думало, что он гораздо ответственней, чем они, поглощен этими заботами и тревогами. Правда, по отдельности почти каждый считал Кортуненкова недоброжелательным, скупым мужиком, но когда судачили о нем в душевой, то получалось, что за любого он не однажды замолвил доброе слово и каждый брал у него взаймы, не всегда отдавал в обещанный срок, и Кортуненков ждал без укора и нетерпения.

Я догадывался, что Кортуненкова не беспокоит, справедливо о нем судят или нет, зато я видел, как этот  з а п е ч а т а н н ы й, по мнению коксовиков, человек страдал, если кого-то оболгали или неверно поняли.

В бараке я привык к понятным людям, хотя и подозревал, что некоторые из них, особенно Кукурузины и Авдей Брусникин, гораздо сложней, чем открывают себя; соприкосновение с Кортуненковым ввергало меня в опаску и подозрение. Что-то плохое он, наверно, когда-то сделал. Может, служил у белых? Или из кулаков? А то и наводчик воровской банды. Иногда мимолетом наступало прозрение: просто характер порченый. Ломала судьба через колено. Да и вообще, говаривала бабушка Лукерья, «так простирала его жизнь, так выжала, что до сих пор он никак не расправится...».

— Пошли, — сказал Кортуненков.

Он взял оптический пирометр.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату