ослепляли взоры своим выездом и нарядами. Но такое паденье, в самом деле, представить себе нетрудно. Первая столичная модница-куртизанка подвергается опасности заразиться не меньше, чем всякая другая, занимающая значительно более скромное положение; она заражает своих поклонников, она у всех на виду, ее избегают, ею пренебрегают, она не в состоянии заботиться о своей наружности, как раньше, и тем не менее старается это делать как можно дольше; ей отказывают в кредите, она принуждена сократить расходы и начинает промышлять по ночам на улицах, болезнь ее развивается, постепенно подрывает здоровье, а затем губит, румянец увядает, она внушает омерзение всем… Ей приходится жить впроголодь; поддавшись соблазну, она становится карманной воровкой, ее уличают, приговаривают к заключению в Ньюгет, где она испытывает тяжкие мучения, пока ее не освобождают, потому что не явился истец, чтобы преследовать ее судебным порядком. Никто не дает ей пристанища, симптомы болезни отталкивают всех, она добивается помещения в больницу, где ее излечивают, но нос ее проваливается; ее, нищенку, выпроваживают на улицу, теперь она зависит от прихотей всякого сброда, должна поневоле заглушать муки голода и холода джином, падение приводит ее к скотской бесчувственности, она гниет и умирает на куче навоза. Несчастное я создание! Может быть, те же ужасы уготованы и мне! Нет! — вскричала она помолчав. — Не хочу я дожить до такой страшной беды! Собственной рукой я открою путь к избавлению, прежде чем окажусь в таком отчаянном положении!
Ее состояние исполнило меня симпатии и сострадания. Я питал уважение к ее образованности, видел в ней не преступницу, но несчастную, и лечил ее столь старательно и успешно, что меньше чем через два месяца ее здоровье, равно, как и мое, совершенно восстановилось. Часто, беседуя о наших делах и обмениваясь советами, мы строили тысячу различных планов, которые при дальнейшем обсуждении оказывались неосуществимыми. Мы были бы рады пойти в услужение; но кто согласится принять нас без рекомендации? Наконец ей пришел в голову план, который она и решила привести в исполнение: на первые же заработанные деньги купить простенький костюм поселянки, отправиться в какую-нибудь деревню подальше от столицы и вернуться назад в повозке, выдавая себя за неискушенную девушку, приехавшую искать место. Таким путем она могла обеспечить себе существование, гораздо более соответствующее ее наклонностям, чем теперешний ее образ жизни.
Глава XXIV
Я одобрил решение мисс Уильямс, которая несколько дней спустя была нанята в качестве трактирщицы одной из леди, свидетельствовавших в ее пользу в Маршалси, леди, получившей с той поры кредит у винного торговца, чьей любовницей она была, с целью открыть свой собственный трактир. Туда и отправилась та, что разделяла со мной комнату, обливая меня на прощание потоком слез и тысячью изъявлений вечной благодарности и пообещав мне, что она пробудет там только до той поры, пока не накопит денег для осуществления одного своего плана.
Что касается меня, то я не видел другого исхода кроме поступления либо в армию, либо во флот и колебался между этими решениями так долго, что мне стала угрожать голодная смерть. Мой дух начал привыкать к моему нищенскому существованию, и я пал столь низко, что пустился вниз по течению реки, направляясь к Уэппингу, дабы разыскать одного моего старого школьного товарища, командовавшего, по моим сведениям, маленьким береговым суденышком, находившимся в ту пору на реке, и умолять этого товарища о помощи.
Но судьба спасла меня от такого унижения. Я пересекал верфь у Тауэра, как вдруг появился какой-то коротконогий парень с физиономией цвета дубленой кожи, с тесаком, с дубинкой в руке, и закричал:
— Хо! А ну, братец, пойдем-ка со мной!
Его вид мне не понравился, и, не отвечая на его окрик, я ускорил шаги в надежде отделаться от его компании; тогда он громко свистнул, и незамедлительно появился передо мной другой моряк, который схватил меня за шиворот и потащил за собой. Я был не в таком расположении духа, чтобы выносить подобное обращение, вырвался из рук насильника и ударом дубинки поверг его на землю недвижимым; мгновенно меня окружило десять — двенадцать человек, и я так ловко и с таким успехом стал защищаться, что кое-кто из врагов бросился в атаку с обнаженными кортиками; после упорного сопротивления, получив раны в голову и в левую щеку, я был обезоружен и схвачен, и меня потащили пленником на борт вербовочного судна, мне надели наручники, как преступнику, и бросили в трюм, где уже был жалкий сброд, один вид которого едва не свел меня с ума.
У командовавшего офицера нехватило человеколюбия, чтобы отдать приказ о перевязке моих ран, и я, лишенный возможности двигать руками, обратился с просьбой к одному из моих сотоварищей-пленников, избавленному от наручников, достать из моего кармана носовой платок и обвязать мне голову, чтобы остановить кровотечение. Он вытащил платок, это верно; но, вместо того чтобы употребить его по назначению, пошел к решетке люка и с удивительным спокойствием продал его на моих глазах находившейся тогда на борту маркитантке-лодочнице за кварту джина, которым он и угостил моих спутников, невзирая на мое положение и просьбы.
Я горько пожаловался на этот грабеж стоявшему на палубе мичману, заявив, что, если не перевяжут мои раны, то я могу изойти кровью. Но сострадание не являлось слабостью, в коей можно было упрекнуть этого человека, который, выплюнув на меня через решетку табачную жвачку, сказал, что я-де мятежный пес, и если подохну, то туда мне и дорога. Убедившись, что иного исхода нет, я воззвал к своему терпению, а такое обращение со мной сложил в памяти своей, чтобы воскресить его в надлежащий момент.
Потеря крови, муки и голод, а также отвратительное зловоние — все это вместе лишило меня сознания; очнулся от того, что меня дернул за нос часовой, карауливший нас, который дал мне глотнуть флипа и утешил надеждой попасть завтра на борт «Грома», где с меня снимут наручники и врач позаботится о моих ранах. Едва только я услышал слово «Гром», я спросил его, долго ли он пробыл на этом корабле, а когда он ответил, что прослужил на нем пять лет, я осведомился, знает ли он лейтенанта Баулинга.
— Знаю ли я лейтенанта Баулинга? — повторил он. — Чтоб меня разорвало! Как не знать! Вот это моряк! Немного таких на баке. И такой храбрец, каких не сыскать среди тех, кто грызет сухари. Не чета вашим мичманам, вашим пресноводным, слабосильным, трусливым курицам. Много штормов выдержали мы вместе с честным Томом Баулингом. От всей души пью за его здоровье! Где бы он ни был, внизу или наверху… на небе или в аду, все равно, он может, не стыдясь, там показаться!
Так меня растрогала сия хвалебная речь, что я не мог удержаться и сообщил ему о своих родственных отношениях с лейтенантом Баулингом, благодаря каковому родству он выразил готовность служить мне, и когда его сняли с поста, принес на тарелке холодной вареной говядины и сухарь, чем мы превосходно поужинали, а затем распили другую кружку флипа. Пока мы этим занимались, он поведал мне о бесчисленных подвигах моего дяди, как я установил, очень любимого всей командой, весьма сожалевшей о беде, случившейся с ним на Испаньоле, каковая беда, к моей большой радости, была менее страшна, чем я воображал, так как капитан Оукем оправился от полученных ран и в настоящее время командовал кораблем. Случайно у меня в кармане оказалось письмо моего дяди, посланное из порта Луис, и я дал его прочесть моему благодетелю, которого звали Джек Рэтлин, но честный малый откровенно сознался в неграмотности и попросил меня самого прочесть это письмо, что я и выполнил. Когда я прочел ему то место, где дядя сообщает, что написал своему лендлорду в Диль, он вскричал:
— Ах, чтоб меня разорвало! Да это старина Бен Блок, он ведь помер раньше, чем письмо до него дошло. О! Будь только жив Бен, лейтенанту Баулингу не пришлось бы так долго скрываться. Достойный Бен был первым, кто научил его стоять у штурвала и забирать рифы. Да, все мы должны помереть, все мы рано или поздно придем в порт на море или на берегу… Когда-нибудь же мы крепко пришвартуемся. Смерть, как говорят, — лучший становой якорь…