Дождливый мартовский вечер в затемненной военной Москве 1942 года, возникающие в сумерках, скользящие по мостовой слабые, лиловатые отблески фар, прикрытых козырьками. Эренбург в берете и рыжем, набухшем от времени и дождя пальто прогуливает собаку вдоль фасада гостиницы «Москва». Фронтовая закамуфлированная машина останавливается у подъезда, усталый, немолодой офицер вылезает, расправляя затекшие руки и ноги. Взгляд его падает на сгорбленную, озябшую фигуру Эренбурга, терпеливо ожидающего, пока собака сделает свое несложное дело.
— Черт знает что! — с возмущением говорит офицер. — И откуда еще такие берутся? Просто уму непостижимо!
Он говорит это самому себе, но отчасти и мне — я стою под крышей подъезда.
— А вы знаете, кто это? Эренбург!
— Ну да!
— Честное слово!
— Да вы шутите!
Я заверил его, что отнюдь не шучу, и тогда он вернулся к машине, сказал что-то водителю, и, перешептываясь, они смотрели на Эренбурга, пока он не исчез в темноте. Все было прощено мгновенно: и до неприличия штатский, тыловой вид, и то, что кому-то, видите ли, еще до собак, и старый берет, из-под которого торчали давно не стриженные седоватые лохмы.
Кстати сказать, это был первый вечер, который я провел у Эренбурга в годы войны. Наш разговор начался с воспоминания о том, с какой непостижимой точностью он предсказал дату ее начала. Первого июня 1941 года мы вместе поехали навестить Ю. Н. Тынянова в Детское Село, и на вопрос Юрия Николаевича: 'Как выдумаете, когда начнется война?' — Эренбург ответил: 'Недели через три'.
Теперь в его номере (он жил в гостинице «Москва», потому что его квартира в Лаврушинском была разрушена бомбой) я напомнил об этом Илье Григорьевичу. Он буркнул:
— Не помню.
С первого же слова он набросился на меня. Почему я в Москве, а не на фронте? Я успокоил его, сказав, что работаю военкором «Известий» на Северном флоте и только что приехал из Мурманска.
— Не сердитесь, — смеясь, сказала мне Любовь Михайловна, — так он набрасывается на всех.
На окнах, на столе, на полу, на диване лежали рукописи — Эренбург был как бы «вписан» в этот своеобразный пейзаж. Он похудел, был бледен, очень утомлен. В середине разговора, не допив свой чай, он расстелил на полу большую грязную карту и стал рассматривать ее с карандашом в руках, что-то прикидывая, соображая. Впечатление человека потрясенного, отдалившегося от всего случайного, неотступно думающего о том, что происходит там, на линии фронта, еще усилилось, когда оказалось, что он не помнит о своей статье, которую я слышал утром по радио. Он стал уверять меня, что я ошибаюсь. Потом вспомнил и рассмеялся. В этот день он написал шесть статей.
Можно с уверенностью сказать, что любому из участников войны запомнилось впечатление, которое производили эти статьи, передававшиеся по радио и почти ежедневно печатавшиеся в наших газетах. Маршал Баграмян недаром считал их 'действеннее автомата', и недаром Илья Григорьевич был зачислен 'почетным красноармейцем' в 1-й танковый батальон 4-й гвардейской бригады.
Знаменитое суворовское 'быстрота и натиск' в полной мере можно отнести к этой публицистике с ее стремительностью, меткостью и размахом.
Маршал Баграмян прав: иные статьи напоминают пулеметную очередь, причем пули уходили не 'за молоком', а прямо в намеченную цель. Особенность их заключается в том, что они обращены к товарищам по оружию. Вот почему Эренбург с такой уверенностью шагает через всеобъединяющее понимание чудовищности фашизма и необходимости победы. Он — не только вровень, но рядом со своими читателями, ему не приходится напрягать голос, чтобы быть услышанным. Его поймут с полуслова.
Совершенно иначе написаны статьи, которые Илья Григорьевич регулярно посылал через Информбюро зарубежным газетам и агентствам: французской «Марсельезе», американским 'Юнайтед Пресс' и 'Нью-Йорк Тайме', английским «Ньюс-Кроникл» и 'Ивнинг стандард' и многим другим газетам, выходившим в Стокгольме, Бейруте, Каире и т. д. Голое другой — неторопливый, убеждающий, напряженный. Задача другая: второй фронт. По самым скромным подсчетам, для зарубежных изданий он написал свыше трехсот статей. Рукописи их считались потерянными. Недавно они обнаружены в архиве Эренбурга, и журнал 'Вопросы литературы' (№ 5 за 1970 год) оказал бесспорную услугу истории советской публицистики, напечатав некоторые из них на своих страницах.[1]
Статьи расположены в хронологическом порядке — от июля 1941-го до января 1945-го. Это — хронология терпения, мужества, упорства и снова терпения.
'Нетрудно проследить за тем, как от месяца к месяцу Эренбург все острее и острее ставит вопрос о втором фронте, — пишет Л. Лазарев. — Весной 1942 года он, взывая к 'военной мудрости' и 'человеческой морали' союзников, замечал: '…Мы не осуждаем, не спорим. Мы просто хотим понять'. Через несколько месяцев, в июле 1942 года, когда гитлеровцы, сосредоточив все свои силы на Восточном фронте, начали новое наступление против наших войск, в его статьях возникают и осуждение, и гнев: 'Я прошу английских женщин подумать, как читают русские матери, потерявшие своих сыновей, сообщения о переброске немецких дивизий из Франции на Восточный фронт. Чтобы понять это, не нужно быть психологом'. А через год, в сентябре 1943 года, …когда благодаря усилиям советского народа произошел перелом в ходе войны, Эренбург писал: '…Мы можем выиграть войну в силу боевой дружбы, и мы можем выиграть ее, несмотря на душевную рознь. От этого зависит лицо завтрашнего мира, судьба наших детей'.
Все пригодилось Эренбургу для этих статей — не только опыт испанской войны, не только глубокое понимание психологии зарубежного читателя, не только знание западноевропейской истории, ее поэзии и живописи. Статья от 10 июня 1943 года представляет собой тройной анализ: позиции иностранных обозревателей, ломающих головы над загадкой: почему немцы до сих пор не начали наступления в России? Политики близкого прицела, как характерной черты гитлеризма. Морального состояния вооруженного советского народа, который 'в дни затишья… мечтает о боях'. '…Кипит возмущенная совесть России… Если на весах истории что-либо значат чувства, если весит не только золото, но и кровь, если совесть имеет право голоса на совещании государственных деятелей, то веско прозвучит слово России: пора!'
Для зарубежного читателя не могли пригодиться 'быстрота и натиск', стремительность пулеметной очереди, расчет на понимание с полуслова. Надо было растолковывать, трезво объяснять, расчетливо доказывать. Надо было умело сражаться с немецкой пропагандой, пугавшей союзников 'призраком коммунизма'.
Мнимая «тайна» русского сопротивления, роль самовнушения в немецком упорстве, уверенность в том, что фашисты, предвидя военный разгром, уже думают о реванше, чувство времени, как необходимая черта полководца, — вот малая доля в том охвате, который связывает эти статьи. Они написаны с блеском. 'Откуда у русских солдаты? Это все равно, что спросить, откуда в России люди?' Вся статья от 14 января 1943 года пронизана этим рефреном, вдохновенным и трезвым, как стук метронома во время тревоги в годы ленинградской блокады.
Несколько лет тому назад, когда я был в Ясной Поляне, Владимир Федорович Булгаков, последний секретарь Толстого, сказал мне, что если бы, посадив леса, обогатившие и украсившие на сотни верст всю округу, Толстой не сделал бы ничего другого, он все-таки остался бы великим деятелем русской культуры. Это — преувеличение, свойственное влюбленному человеку. И все же мне хочется сказать, что если бы Илья Григорьевич написал только эти статьи, он занял бы в русской публицистике почетное место.
Последние годы мы часто бывали у Эренбургов, проводили у них вечера, а летом ездили в Новый Иерусалим, на дачу. В моей памяти эти вечера соединяются, сплетаются, и хотя каждый из них был зеркальным отражением времени, разделить их немыслимо, да и не нужно. Ежедневное, обыкновенное скрещивалось в наших разговорах с мировым, особенным, необычайным. Но может быть, самым важным было то, что эти вечера происходили в эренбурговском доме.
На первый взгляд он мог бы показаться музеем или картинной галереей так много в нем первоклассных произведений искусства. Ложное впечатление! Почти все эти произведения связаны с личными отношениями — с дружбой, уважением, признательностью, признанием. Бесценные холсты, рисунки, керамику, скульптуру дарили друзья. И эта дружба продолжалась годами, десятилетиями, всю