Люди, годы, жизнь…
Еще одно, последнее воспоминание. Еще одна встреча, которая осталась в моем сознании последней, хотя, вероятно, мы встречались и после нее, но уж очень она была неповторимой, потому что случилась в Париже. Находясь там в феврале 1967 года, я узнала, что приехал Эренбург. Мы созвонились и условились о встрече. Эренбург возвращался с какого-то конгресса и в Париж попал почти случайно и совсем ненадолго.
— Все чудесно! — весело кричал он в телефон. — У меня нет никаких обязанностей! Я совершенно, вы понимаете, совершенно свободен! И никого не хочу видеть и ни с кем не собираюсь встречаться. Вы придете, и мы с вами пойдем куда глаза глядят… Я вам покажу свой Париж! Это будет чудесно! Я рад! И не вздумайте назначать никаких встреч! Чтобы нас ничто не связывало и чтобы времени было сколько угодно, хоть вся ночь. Подумайте, когда нам еще случится встретиться в Париже! И не смейте опаздывать!
Я никогда не слышала в его речи столько восклицательных знаков.
Оренбург встретил меня в холле отела «Понт-Ройяль».
— Ничего не вышло, — сокрушенно развел он руками. — Меня обнаружили. Придется поужинать с друзьями. Но я сказал, что буду с дамой. Так что мы пойдем с вами…
Но мне не захотелось ужинать с чужими людьми, и я решительно отказалась. В нашем распоряжении было еще некоторое время, и мы побродили по набережным, болтая о том о сем, любуясь Парижем на закате…
— Когда-то мне казалось, что жизнь моя неотделима от этого города, задумчиво говорил Эренбург, — а сейчас я рад всякой встрече с ним, люблю провести тут несколько дней, но жить здесь нипочем бы не мог… Никак бы не мог. Даже подумать об этом не могу, — повторил он. — И всякий раз уезжаю без сожаления, скорее с радостью… Очень хочется домой. Туда, где все самое главное, самое дорогое… Где настоящая жизнь, где я еще, оказывается, нужен… Несколько лет назад однажды ночью в парижском отеле я очень плохо себя почувствовал и, признаться, испугался. Было бы ужасно умереть тут. Умирать нужно дома…
— Ну вот, гуляем по Парижу, а говорим о том, где лучше умирать. Будет вам, право, — отмахнулась я.
— И об этом уже стоит призадуматься. Ну, хорошо, больше не буду, согласился Илья Григорьевич. Он был мягок, спокоен, весел, приветлив, доволен… И что-то еще было в нем такое, чего мне до сих пор в нем замечать не приходилось. Я определила это, когда мы с ним распрощались, поглядев ему вслед и увидев, как легко и молодо перешел он через улицу и еще раз помахал мне рукой, толкая дверь своего отеля. В нем была некая беззаботность, беспечность, которой мне прежде никогда не доводилось в нем замечать. Наверное, дома человек редко обнаруживает эти милые свойства характера, и разрешить их себе, обрести их ненадолго можно только вдали от постоянных забот, от постоянной своей повседневности. Но эта-то повседневность тянула к себе, звала назад — она-то и была истинной жизнью.
Я пошла дальше одна, торопиться мне было некуда, и на душе у меня было ясно и покойно. Мне доставила радость встреча с Эренбургом, то, что он был в добром настроении и выглядел довольным, даже счастливым. Почти счастливым… И вдруг я резко оборвала самое себя: почему к прилагательному «счастливый» я неизменно добавляю умаляющие его словечки, всякие там «почти» и «даже»? Почему боюсь допустить мысль о том, что человек может быть вдруг просто счастлив, без всяких оговорок и даже без всяких видимых причин? Разве же мы не знаем, что такое истинное счастье и одна из его самых чудесных форм — безотчетное счастье. То, что пронзает душу порой вроде бы ни с того ни с сего, оттого ли, что ясное небо, оттого ли, что вдруг улыбнулся ребенок… А Илья Эренбург прожил удивительно интересную, большую и полную жизнь, густо насыщенную событиями, чувствами и переживаниями, настоящую жизнь человека. Она могла быть легче, его жизнь, но она не могла быть полней. Он много отдавал и много получал взамен. Он занимался любимым делом, жил жадно и много видел и всем, чем обладал, щедро делился с людьми. Ему семьдесят пять лет, а как он легок на подъем, как неуемен в работе — иным молодым есть чему позавидовать. Никогда на моей памяти никакие немощи не выводили его из строя, не лишали рабочей формы, и никогда в жизни я не слышала от него никаких жалоб на здоровье, никакого нытья. Прожить такую жизнь уже само по себе истинное счастье. Было много тяжелого, жестокого, несправедливого, и все это приходилось переживать. Едва ли это вмещается в рамки представлений о счастье, но с другой стороны, я ведь толкую о счастье, а не о благополучии. Никогда никто из нас не был благополучен в вульгарном, обывательском смысле — не тот век, не та судьба. Но счастье и благополучие никогда и не были синонимами. Эренбург живет в вечном движении, не останавливаясь, не уставая, не дряхлея, думала я. Мы привыкли к тому, что люди, дожив до некоего предела, уходят в себя, замыкаются в своем мире, в своих обстоятельствах, в своей семье. Вот это и именуется старостью. Эренбургу удалось дожить до старости, так и не став стариком, не узнав старости души. Наоборот, думала я, за те двадцать пять лет, что я знаю его достаточно близко, он на моих глазах стал добрее и шире, проще, открытее, отзывчивей… Вероятно, таким его сделали люди, которых он любил, которым он делал добро, которым он с годами становился все необходимее… Так не счастье ли это?
Летом 1967 года я уезжала из Москвы. Вернувшись в конце августа, я узнала, что у Эренбурга инфаркт. Но он уже поправлялся, врачи уже разрешили перевезти его с дачи в город. Мне сказали, что ему необходимо какое-то французское лекарство. Тридцать первого августа вечером я узнала, что на следующее утро летят во Францию одни мои друзья. Стало быть, возникла возможность срочно получить нужное лекарство. Надо было только уточнить его название. Я тотчас позвонила к Эренбургам. Мне ответил нервный и напряженный женский голос — я едва узнала знакомую мне домашнюю работницу. Я стала объяснять, в чем дело, — чувствуя, однако, что меня не слушают.
— Но поймите, — настаивала я, — мне необходимо точно узнать название лекарства. Люди уезжают завтра на рассвете. Лекарство необходимо Илье Григорьевичу.
— Илья Григорьевич только что скончался, — ответили мне.
Через два дня, ранним утром, вдвоем со старым другом семьи Эренбургов мы привезли в большом пустом автобусе из морга Кунцевской больницы в Центральный Дом литераторов гроб с телом Ильи Григорьевича. Потом я долго сидела во втором ряду большого зала и никогда не забуду эти несколько часов. Все шире и плотней становился поток людей, текущий мимо гроба; поток людей, пришедших проститься с Ильей Эренбургом. И я не могла отвести взгляда от этих лиц, от этих глаз, не могла сглотнуть комок, все время подступающий к горлу, ощущая неразрывную связь, глубокое единство свое с текущими мимо чужими людьми… Иногда я поднимала глаза на сцену, видела утопающий в цветах гроб, сменяющихся в почетном карауле известных писателей, журналистов, газетчиков, увешанных орденами военных, депутатов Верховного Совета, знаменитых художников, ученых, артистов, музыкантов друзей и товарищей покойного, несчетных спутников его на разных тропках долгого пути… Но неизмеримо более впечатляющим был поток, струящийся внизу. Чувствовалось, что снаружи скапливается все больше народу, и все шумнее врывался в зал возрастающий поток людей, пришедших проститься с Эренбургом… Среди них было множество знакомых лиц, людей известных не только мне… Вот прошел Сергей Образцов — сколько раз мы встречались с ним на веселых сборищах в доме Эренбургов. Вот Арсений Тарковский — помню, как мы читали с Ильей Григорьевичем только что вышедшую книжку 'Перед снегом'. Вот прошел известный московский врач… А вон тот невысокий элегантный темноволосый человек — посол Чили… Старый военный в полной парадной форме, при всех орденах, замедляет шаг и долго стоит, склонив голову… наверное, вспоминает войну… Молодая женщина с группой подростков наверное, учительница литературы со своими учениками… Но откуда я знаю эту старушку в очках? Так ведь это старая провизорша из нашей аптеки, что на Пятницкой… Студенты, конечно, студенты, с охапками осенних листьев… Молодые военные, целое училище… А старик в синих очках, тот самый сталевар, с которым я познакомилась на читательской конференции в библиотеке завода 'Серп и молот', — я часто встречаю его на литературных вечерах…
Петр Корзинкин — когда-то он долго был ответственным секретарем 'Красной звезды'… Дмитрий Дмитриевич Шостакович со своим другом, кинорежиссером Л. Арнштамом. Плачущая молодая женщина — по-моему, та учительница, с которой я познакомилась в Пензе. Эренбург писал о ней в 'Людях, годах, жизни', — они встретились, когда он приезжал в лермонтовские Тарханы… Хроменькая чистенькая старушка бережно кладет к подножью гроба две красных гвоздики. Господи, да ведь это Анна Марковна, медсестра, которая ухаживала за моей мамой! Еще пять лет назад, когда мама умерла, она плохо ходила, и все-таки пришла, не смогла не прийти… Ну, разумеется, как я могла забыть ее рассказ о том, как, попав в отчаянное