вспомнить), в котором отражение фигуры человека в воде, как он говорил, создавало ощущение присутствия этого художника, хоть его давно не было в живых…
…В конце беседы Илья Григорьевич спросил, как я буду записывать текст — по готовому ли фильму или можно фильм монтировать по тексту?
В этот день я сидел у него около двух часов. И хотя, прощаясь со мной, он сказал: 'Я еще согласия не даю', — я понял, что не мог он быть равнодушным к моему предложению.
На следующий день в Союзе кинематографистов Илья Григорьевич посмотрел материал фильма. Смотрел очень активно. Много полотен Сарьяна он, конечно, узнавал, другие живо комментировал, но были и полотна незнакомые ему, и встреча с ними его явно радовала. На экране он увидел около двухсот холстов Сарьяна, и это не могло не возбудить его мыслей. Он задавал много вопросов, опять увлеченно говорил о живописи… Но когда вновь встал вопрос о его участии в фильме, он опять сказал: 'Я еще подумаю'.
В тот же вечер, когда я звонил ему, Илья Григорьевич сказал, что хочет показать материал фильма своим друзьям.
Назавтра был организован еще один просмотр. Присутствовали художники, искусствоведы и заинтересовавшаяся материалом Любовь Михайловна.
Когда после просмотра в зале зажегся свет, Эренбург с еле заметной улыбкой оглядел присутствующих. Так мог посмотреть на зрителей только хозяин фильма, гордый тем, что он доставил зрителям эстетическое удовольствие. Конечно же все были рады увидеть столь большое количество полотен Сарьяна, да еще в увеличенных размерах, словно бы просветленных ярким прожектором, увидеть к тому же самого Сарьяна в минуту вдохновения, присутствовать при священнодействии — при том, как Сарьян самозабвенно создает полотно, потом другое полотно… Для людей искусства это, конечно, настоящая радость. И сам Илья Григорьевич смотрел материал, испытывая настоящее удовольствие, и этого не скрывал.
Он повернулся к товарищам и спросил:
— Стоит мне взяться за написание текста?
— Да! — незамедлительно последовал ответ.
…Когда я уходил домой, у меня было ощущение, словно гора упала с плеч. Я облегченно вздохнул и про себя сострил: 'Фильм уже готов. Остается пустяк — написать текст. А Эренбург это сделает блестяще'.
Часто меня спрашивали: 'А как Эренбург работал над фильмом? Ведь он почти не имел опыта работы в кино'.
Я отвечал: 'Работал, как мог работать Эренбург: серьезно, глубоко, виртуозно, ярко, мастерски, профессионально. Да, профессионально. Работая с ним, я часто вспоминал древнее изречение: 'Искусство одно, формы выражения разные'.
Эренбург работал в кино не как новичок, который обязан изучать основы мастерства. Тут происходило другое: он мастер и должен был приложить свое мастерство к новому для него виду искусства. Когда еще в начале нашей работы Эренбург уже ощутил пульс будущего фильма, он сразу потребовал, чтобы я точно сказал, чего я хочу от текста.
На первых порах я усомнился, стоит ли Эренбургу, большому мастеру слова, дать так называемую болванку текста. Вместе с тем я знал, что правильнее всего было бы сделать именно так. Мои сомнения Илья Григорьевич вскоре рассеял. Когда пришло время уже конкретной работы над текстом, он потребовал, чтобы я, именно в письменном виде, представил ему мысли, которыми руководствовался во время съемок, последовательность этих мыслей, акценты, протяженность фраз… То есть именно то, что в практике мы называли болванкой текста. Вот вам и новичок в кино! И вообще Эренбург сразу же повел дело так, чтобы я не ощущал перед собой мэтра. Он требовал точных взаимоотношений режиссера и автора текста и с моей стороны нелицеприятной оценки его работы.
Были вопросы, в которых, как и должно было ожидать, он был неуступчив и даже не считал нужным спорить. Таких примеров могу привести много. Но были и вопросы, в которых он уступал мне. Я много раз, например, не соглашался с его предложением показать в начале фильма, рядом с полотнами Сарьяна, полотна и других художников — Кончаловского, Лентулова и уж обязательно Матисса, как он утверждал, — чтобы представить среду, в которой появился Сарьян. Я вполне понимал требования Эренбурга, но интуицией кинематографиста не мог согласиться с ним. Я был уверен, что в фильме, посвященном творчеству художника, должны быть показаны полотна только данного художника, что появление полотен других художников нарушит изобразительный мир фильма. Это, пожалуй, единственный вопрос, в котором расхождение наше затянулось. В других вопросах, касающихся моих чисто кинематографических ощущений, он доверял мне.
Илья Григорьевич активно работал и за монтажным столом.
Он внес, например, существенную монтажную поправку в фильм. Предложил несколько ярких полотен Сарьяна вынести на самое начало фильма: 'Нельзя говорить о собственно живописи только словами, когда мы вначале представляем художника. Надо непременно эти слова подтвердить его холстами'.
Я согласился, хотя и задумал 'картинную галерею' Сарьяна показать позже.
Просмотрев уже готовый фильм, многочисленные редакторы студии, комитета и должностные лица сделали ряд замечаний по тексту. Как ни старался я остановить критический пыл товарищей, они никак не могли отказать себе в удовольствии сделать замечания самому Эренбургу.
Я зашел к Эренбургу.
— Илья Григорьевич, мы условились, что я должен в точности передавать вам все, что говорят о фильме… Но, ей-богу, не стоит этого делать…
— Вы не с барышней разговариваете! Передайте мне все, что говорилось.
Я рассказал все. Илья Григорьевич внимательно слушал. Не обращал внимания на резкость выражений. Некоторые замечания, касающиеся замены слов, сокращений, он принял. Он живо относился к критике, и это — чисто профессиональная потребность для настоящего художника. Критика вызывает противодействие, активизирует художника, призывает к новым художническим поискам с целью доказательств своих позиций. В этом смысле Эренбург не мог жаловаться на недостаток критики в его адрес. И казалось, он не мог себе представить, что критика в отношении его вдруг может умолкнуть.
Но вот однажды случилось такое. В Ереване в монтажную студию ко мне зашел корреспондент 'Комсомольской правды' и попросил для рубрики 'На студиях страны' дать интервью. Не желая вдаваться в подробности, я коротко сказал ему, что фильм уже готов и я вношу в него последние коррективы.
Приезжая в Москву на сдачу фильма, я, как это обычно бывает, волновался, напряженно думал, как отнесутся к фильму в Комитете по кинематографии. Но удар я получил с совершенно неожиданной стороны.
Я позвонил Илье Григорьевичу, сообщил, что привез фильм, чтобы показать в комитете.
Илья Григорьевич любезно ответил на любезное приветствие и вдруг резко спросил:
— Что это, вы внесли коррективы без меня? Я читал об этом в 'Комсомолке'!..
Я поспешил к нему домой. Объяснил, что 'корректировал фильм' — это, значит, очищал пленки шума, музыки, подгонял текст к изображению, но собственно литературной корректировки текста не производил.
Илья Григорьевич, сначала недоверчиво смотревший на меня, успокоился.
Мне и в голову не могло прийти, что ничего не значащую информацию в газете он прочтет по- своему.
Обсудив фильм и решив потребовать новых исправлений, руководство студии отправило к Эренбургу редактора в качестве своего официального представителя.
Выслушав его, Эренбург понял, что замечания очень серьезные, и, нисколько не меняясь в лице, к моему удивлению, спокойно сказал:
— Хорошо, я это сделаю. Это нетрудно.
Через два дня, как было условлено, мы с редактором вновь приехали к нему на дачу.
— Сделали, Илья Григорьевич? — спросил я, думая, что он наверняка уже сделал, поскольку обещал.
Но вдруг Эренбург резко ответил:
— Вы что, с ума сошли? Как я могу сделать такое?!