помчалась в больницу. А у Люси температура тридцать девять.
— Ничего не хочу, — отказывается от рыбы.
Я все же уговорила ее съесть кусочек.
— Как я рыбу люблю! — повеселела она. — Все-таки я в жизни маху дала! Надо было мне замуж за рыбака выходить!
Начинаем смеяться, температура у нее понижается. Из больницы я вышла с веселым настроением и подумала о том, что любовь к жизни и юмор спасают нас. Вот только надо уметь любить жизнь и близких, как Люся. В одном из писем она писала мне:
'Сейчас по утрам слабость. Но это, очевидно, от перенесенного гриппа. Преодолеваю. Ну а потом, как старая цирковая лошадь, которая, услыхав звук трубы, бежит на манеж, так и я воскресаю в театре'.
Я прилетела из Парижа 25 июня 1992 года — за восемь дней до Люсиной смерти — и сразу же отправилась к ней в больницу. Мы беседовали около двух часов. Получился какой-то исповедальный разговор, который произвел на меня очень сильное впечатление. Люся не жалела себя. И хотя память хранит остроту фраз, я до сих пор корю себя, что, придя домой, не записала его дословно. Но тогда я была настолько потрясена, понимая, что Люся уходит, что мне ни до чего не было дела.
— Ты знаешь, у меня здесь произошла полная переоценка ценностей, — говорила она глухим, не Люсиным голосом. — Многое и многих было время переоценить. Ульянов, против которого я столько боролась, мне так помог сейчас. Вот устроил в эту хорошую больницу… Он оказался очень добрым и, по сути, светлым и чистым человеком. Хоть у меня рядом с кроватью и стоит телефон, не могу поднять трубку, позвонить и поблагодарить его. Нет сил. Но если ты его увидишь и у тебя будет настроение, ты ему скажи про меня.
Люся всю жизнь была честным человеком и никогда не врала. Она ненавидела ложь. Поэтому, когда она заболела и мы все были вынуждены ей врать, для нас это оказалось страшным испытанием.
Когда мне сообщили о смерти Люси, я очень растерялась и тут же позвонила в Новгород владыке Льву, архиепископу Новгородскому и Старорусскому. Он хорошо знал Люсю. Услышав о нашем горе, владыка твердо сказал:
— Читайте акафист. Обязательно организуйте отпевание в храме. Обязательно!
К счастью, с этим согласились Саша с Лидой. Отпевали Люсю 9 июня, в праздник Тихвинской иконы Божьей Матери, в храме Успения Пресвятой Богородицы Новодевичьего монастыря.
Позже одна моя знакомая (внучка К. С. Станиславского) рассказывала, что, когда я позвонила владыке Льву, она вместе с другими гостями обедала у него. После телефонного разговора опечаленный владыка прервал трапезу, пригласил всех в домовый храм, где отслужил панихиду по новопреставленной рабе Божьей Людмиле.
Еще в 1981 году произошла наша встреча с этим удивительным человеком, тогда архимандритом Львом. И для меня, и для Люси она оказалась очень знаменательной. Это было откровением. И хотя он был гораздо моложе нас, мы с жадностью слушали его речи, начали читать сочинения, которые сотнями лет читали наши предки. Мы нашли свои дороги к храму, в наших домах появились иконы, спрятанные когда-то в сундуки, не по своей воле, нашими родителями. Теперь, когда мы приходили на могилы наших мам на Ваганьковское кладбище, то обязательно посещали храм и стояли там в тихом смирении.
Помню, как-то утром звонит Люся и звонким голосом говорит:
— У Пушкина, Надюш, можно найти ответы на все случаи жизни.
И Люся прочитала мне пушкинское стихотворение, написанное к митрополиту Филарету:
Стою в храме на службе, смотрю на свечи и думаю о том, что вот и мы все так же горим и сгораем пред Алтарем Всевышнего, а Люсина свеча горела особенно горячо и сгорела ярким, быстрым пламенем — уж очень страстно, горячо, неравнодушно она жила.
Театральная жизнь
Тринадцатого ноября 1921 года состоялось официальное открытие Третьей студии Московского Художественного театра (в конце 1926 года переименована в Государственный театр им. Евг. Вахтангова). На открытии, состоявшемся в особняке Берга на Арбате, давали спектакль Метерлинка 'Чудо святого Антония' в постановке Вахтангова. Молодой театр по сравнению с такими 'зубрами', как Малый или Художественный, не имел своих традиций, но ученики рано умершего Вахтангова (1883–1922) и, в особенности, Рубен Симонов создали их и передали уже своим ученикам.
Ругали театр часто. Притом за спектакли, на которые зритель валом валил. В 1926 году — за постановку 'двусмысленной пьесы' Михаила Булгакова 'Зойкина квартира', которую запретили как 'искажающую советскую действительность'. В 1930 году — за 'индивидуалистическую драму любви', коим труднопроизносимым и еще труднее понимаемым словосочетанием советские театральные критики обозвали драму Шиллера 'Коварство и любовь'. В 1932 году обругали даже 'Гамлета' Шекспира за неумение показать в постановке этой гениальной трагедии 'глубочайшей борьбы двух классовых культур'. В 1940 году опять досталось новой пьесе Михаила Булгакова 'Дон Кихот' — за 'сомнительную трактовку писателем образа главного персонажа'.
Конечно, театр не только ругали, не то его быстренько закрыли бы. Хвалили в 1927 году спектакль