На Одере все гремел бой. Только теперь он отдавался глухими ударами в густом воздухе жаркого дня, поэтому не был так слышен, как утром.

Сразу после ужина офицеров вызвали к командиру полка.

Солдаты, уже готовые к выступлению, сидели в ожидании приказа. Вначале никто не обратил внимания на Орленко, лежащего вниз лицом в сторонке от своих. Потом Чадов присмотрелся и заметил, с товарищем творится что-то неладное: уткнулся в ладони, сложенные лодочкой, плечи едва заметно вздрагивают.

Чадов перестал слушать болтовню друзей и все пристальнее следил за Орленко. Но время шло, а тот лежал, не меняя положения. Тогда Чадов подобрался к нему и перевернул Орленко на спину.

— Ты чего?

— Не мо?жу! — сдавленным голосом простонал Орленко.

— За воротник, поди, плеснул какой-нито гадости! — набросился сержант.

Орленко не отвечал. Закрыв глаза руками, попытался отвернуться, но Чадов крепко держал его за плечи. Солдаты окружили их. Кто-то предположил, что Орленко серьезно болен, кто-то уже собирался идти за Пикусом.

— Та никакой я не хворый! — обозлился Орленко и сел в кругу солдат, обведя затуманенным взглядом товарищей. — Я так не мо?жу.

Он сдернул с головы пилотку, вытер слезы.

— Постойте, постойте! — вдруг догадался о чем-то Жаринов и, приблизившись каштановыми усами к уху Орленко, негромко спросил:

— Да неуж правда, Сема? Ведь вместе сколько прошли! В Висле купались...

— Отстань, Ларионыч! — отодвинулся от него Орленко. — Все прошел, а теперь...

— Брось дурочку валять! — прикрикнул Чадов. — Вон смотри, Усинский — и тот каким героем держится.

— Я, по-вашему, товарищ сержант, являюсь идеалом трусости? — обиделся Усинский. В сапогах он выглядел довольно браво.

— Да нет, — поправился Чадов, — но ты ведь не столько воевал, сколько он...

— Вот именно, — согласился Усинский, — поэтому у меня нервы целее. Видите, скис человек.

— Не мо?жу, хлопцы! — снова взмолился Орленко, оттягивая ворот гимнастерки, будто он давил ему шею.

— Не мо?жу, не мо?жу, заладил, — передразнил его на свой лад Крысанов, сидевший дальше всех от Орленко. — Баба ты, что ли? Фриц-то уж полудохлый стал, в чем душа держится, а ты струсил! Еще из боя побеги попробуй — влеплю я тебе по затылку, и знай наших!

— Ну, ты полегче, — вмешался Милый-Мой. — Пошто ты его так-то стращаешь? Ты, Сема, иди-ка лучше сам в санроту. Нервы, мол, ходу не дают. Отсидись там, а потом, за рекой, придешь в себя и к нам воротишься.

Ни уговоры солдат, ни угрозы Крысанова не повлияли на Орленко с такой силой, как эти простые слова, таившие в себе скрытую иронию, хотя сказаны они были, казалось, вполне доброжелательно. А Боже-Мой добавил для ясности:

— Ну, а уж если и тогда не заможешь, то сиди в санроте до конца войны. А мы поймаем последнего фрица, свяжем его и доставим тебе на растерзание.

— Та вже проходит, хлопцы, — сквозь смех солдат жалобно объявил Орленко. Он передвинулся с середины круга, желая скорее прекратить над собой этот самодеятельный, стихийно возникший суд.

— Все боятся, — задумчиво поглаживая ус, проговорил Жаринов. — И герои, и генералы, когда смерть-то в душу заглядывает. Никому умирать не охота. Не чурка ведь человек-то! Да только одни умеют взять верх над страхом, а другие не могут одолеть его. Потеряет человек силу над страхом — и не солдат он, трус. А уж коли и страх потеряет, обезумеет, то и не человек он, а вроде бы самоубийца.

Страшно это — совсем потерять страх, ребята. Помню, отступали мы под Вязьмой, и народ с нами. Детишки с матерями идут, старики, старухи. Бредут, сердешные, всю дорогу, поди, на версту запрудили. А как налетели фашисты — и давай бомбить, и давай месить добрых-то людей с огнем да с землей. Что там бы-ыло! А самолеты развернутся да из пулеметов лупить. Проскочат да снова зайдут...

Из толпы-то почти никого не осталось. Которые, правда, побежали. А остальной народ потерял страх. Идут себе в рост, будто никто в них не стреляет, не бомбит. Гибнут матери, плачут грудные детишки, а живые перешагивают через все это, как не видят, как через валежник в лесу. Не торо-опятся... Жуть меня взяла. — Глаза Жаринова мутью подернулись, он протер их заскорузлой рукой.

— Как вот сейчас вижу: идет одна молодая, а волосы, как у столетней старухи, побелели. Держит в руках ножонку ребячью, прижала к груди, а ребенка-то нету. Глаза у нее будто распахнуты на весь мир, слезинки единой нет, да не видят они ничего. Идет, как слепая...

— Вот, Семен, — доверительно обратился он к Орленко, — с тех пор ни разу страх не мог надо мной взять силу. Только он, подлый, станет шевелиться в печенках, вспомню я эту молодуху-то — все как рукой снимает.

— Да оно и мне, Ларионыч, помогло... — отозвался притихший Орленко.

— И подумал я, — уже как бы для себя продолжал Жаринов, — если дойду живой до Германии, никого у них не буду жалеть. Да нет, душа-то наша не так устроена. Побежал тогда вон в Данциге наш младший лейтенант за этой немецкой девчушкой — не стало мочи в окопе сидеть. Все равно жалко — дите ведь! Под Вязьмой-то я думал, что до конца раскусил фашиста. Ан, выходит, не до конца. Надо было его еще в Данциге посмотреть, каков он есть, фашист, перед смертью-то.

— Рота, строиться! — скомандовал Грохотало, быстро подходя к солдатам.

Все мгновенно поднялись, каждый занял свое место в строю. Об Орленко никто больше не говорил, но никто и не забывал. К нему относились так же, как относятся к человеку, только что перенесшему тяжелую болезнь, когда становится ясно, что кризис уже миновал, но больной еще настолько слаб и восприимчив к заболеванию, что в любое время может оказаться в прежнем состоянии.

Солнце скатилось за Одер. И теперь в том месте, где оно спряталось, виднелись красно-розовые полосы, перечеркнутые, изуродованные устоявшимися дымовыми стрелами.

Полк выстроился на опушке и двинулся в сумерках по открытой местности параллельно Одеру на юг.

В низине, у переправы, можно различить большое темное пятно, которое — если присмотреться — то вытягивалось постепенно и делалось уже, то раздавалось вширь и укорачивалось. Это было большое скопление пехоты, артиллерии, обозов у входа на понтонный мост через Ост-Одер.

Скоро колонна полка присоединилась к частям, ожидавшим здесь переправы в течение многих часов.

К пулеметчикам пришел младший лейтенант Гусев.

— Ну, братцы, — ликовал он, — еще один рывок, — а там и Берлин рядом. Гитлеру полный капут!

Гусев знал, что делал. Известно, лучше беспрерывно шагать несколько часов, чем стоять на одном месте. А здесь и присесть негде — кругом песок мокрый да ил, размешанный тысячами ног. Комсорг ходил по ротам и там, где люди угрюмо молчали, заводил разговоры, чтобы легче скоротать время.

Среди пулеметчиков он услышал голоса Чуплаковых, шутки, смех... «Порядочек!» — отметил по себя Юра и пошел дальше. Он знал всех весельчаков в батальоне и умел использовать их способности.

Иному слишком «серьезному» человеку такой разговор между солдатами мог бы показаться пустой и ненужной болтовней, потому как он часто бывает очень далеким от военной действительности. Но шутки и «пустяковые» рассказы не только помогают скоротать время — они сплачивают коллектив, раскрывают души солдат, их характеры, биографии, мечты и настроения.

Масса людей, техники и лошадей медленно, по воробьиному шажочку, подвигалась к мосту. С кручи били наши тяжелые орудия. Несколько южнее переправы прямо на берегу выстроились гвардейские минометы и открыли огонь. А между скопом людей у моста и «катюшами» выехала на берег крытая машина с огромными раструбами на крыше, подкатилась к самой воде, и из труб полилась немецкая речь, обращенная к фашистским солдатам на том берегу.

Вы читаете Горячая купель
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату