даже когда использовал своё влияние на людей, казавшееся почти мистическим, он оставался реалистом, великим практиком политики. Гамов уже не скрывал насмешки.
— За полтысячелетия до нашего времени предсказал и моё появление из таинственного иномира, и роль, которую я сыграю в мире нашем? Скажите, уважаемый Тархун-хор, пророк Мамун не предсказывал, какое у меня будет имя, когда я возникну из иномира?
Настала очередь и Тархун-хору смутиться. Возможно, этот наивный человек ожидал, что Гамов возликует, узнав, что его пришествие возвещали высшие силы и что он сам принадлежит к породе этих сил.
— Нет, о вашем имени великий Мамун не пророчествовал в своих песнях. Он только предвидел ваше появление и вашу роль.
Вероятно, я был единственным в этом зале, кто отнёсся к высказываниям Тархун-хора без недоверия и без насмешки. Конечно, пророческий лепет древнего поэта не мог убедить меня в достоверности его предвидения будущего спасителя мира. Все такие фантазии являются в каждую эпоху множеству людей, ибо человеку свойственно надеяться, что появится некий мессия и разом покончит с извечными непорядками, выручит из невзгод и недугов. Сила Мамуна была в том, что он выразил свои фантазии яркими стихами, что потом эти великолепные стихи положили на звучную музыку. Общая среди народов мечта о вселенском спасителе получила художественное оформление, она продолжала действовать уже не так на умы, как на чувства.
Но если пророчества Мамуна об ожидаемом в будущем мессии остались для меня лишь древними фантазиями, то к туманным сведениям об иномире, соседствующем с нашим, я не мог относиться как к вымыслу. Я ведь сам реально видел этот мир в приборах двух физиков, двух Бертольдов — Швурца и Козюры. И этот сопряжённый с нами мир, как назвали его и толстый ядрофизик Швурц, и худой хронофизик Козюра, я рассматривал и поражался, как он схож с нашим. Я вспомнил о бедной девочке, на моих глазах превратившейся во время ядерной войны в иномире в пылающий столб, унёсшийся вверх, и стало так же страшно и больно, как было, когда до меня дошло изображение нашей девочки, с мольбой простиравшей ручки к небу. Гамов говорил об угрызениях совести, о муках, порождаемых этим главным из человеческих чувств — состраданием к чужой беде и мукой своей ответственности за чужую беду. У меня заболело сердце, когда Тархун-хор пел первую песню Мамуна, ибо я не в силуэтном наброске, как у Мамуна, а в реальной картине снова увидел ту девочку в иномире, превратившуюся в уносящийся в небо факел. Мне захотелось закричать, так стало больно сердцу. Гамов всё-таки ошибся. Смерть той неведомой девочки не породила во мне угрызений совести, я не почувствовал ответственности за её гибель. Но стало непереносимо стыдно, что живу в мире, где могут совершаться такие преступления, даже если этот мир называется не моим, а соседним.
Я постарался не показать своего состояния, когда Тархун-хор выпевал суду первую песню Мамуна, но сразу понял, что в ней не фантазия, а отблески реальных знаний. Зато пророчество Мамуна о грядущем спасителе меня не взволновало — поэтические мечты, сладостное ожидание царства добра. И пока Тархун- хор оглашал своим великолепным баритоном овальный зал заседаний, я понемногу успокаивался.
Между тем пробудился от молчания Гонсалес.
— Первосвященник, мы с интересом выслушали прекрасные песни вашего пророка, в них есть многое, о чём следует подумать на покое, если будет покой. Но какое они имеют отношение к нашему суду?
Тархун-хор с достоинством ответил:
— Я представил доказательства, что президент по происхождению не является жителем нашего мира и потому не может быть осуждён нашим судом.
— Вы не представили доказательств. Все ваши доводы исходят из предположительного толкования фактов, но не отвергают и других толкований. Принять их в качестве бесспорных суд не может. Тем более, это относится к пророческому наследству Мамуна. Его поэзия — для концертов, а не для суда. Закрываю заседание до завтра.
Он первым покинул зал.
Я пошёл вместе с Гамовым. Гамов со смехом сказал:
— Вам понравился балаган, устроенный первосвященником? Какие-то туманные предания о людях из чужих миров! Я не склонен преуменьшать свою роль, но далёк от её фантастического преувеличения.
Я ответил со сдержанностью, о некоторых фактах рано было распространяться:
— Ваше происхождение осталось непроясненным. Мы ещё возвратимся к проблемам, поставленным семьдесят четвёртым живым воплощением пророка Мамуна.
Придя к себе, я вызвал Павла Прищепу и Альберта Пеано. Павел слушал суд по стерео в служебных помещениях дворца. Я сказал с упрёком:
— Павел, почему ты не информировал Гамова о том, что открыли твои физики? Существование иномиров показалось ему лишь фантазией малограмотного древнего поэта.
— Ты тоже не поделился с Гамовым тем, что узнал от моих физиков. Тебе, как и мне, не показалось своевременным перегружать его мозг сведениями о работах, далёких от завершения.
— Вызови физиков ко мне. Предсказаниям Мамуна полтысячи лет, но они свидетельствуют о том же. Это меняет все наши представления об истории. Больше нельзя держать Гамова в неведении.
К концу разговора с Павлом появился Пеано.
— Вы слушали суд? — спросил я. — Неожиданные факты, не правда ли?
— Неожиданно, да, — ответил он. — Но только в том смысле, что до речи Тархун-хора я представить себе не мог, что серьёзное судебное заседание превратится в выслушивание исторических анекдотов и фантастических преданий.
— У меня другое мнение. Вас не удивило, Пеано, что у Гамова нет представления о своём происхождении?
— Один ли он, кто не помнит своих родителей? Меня мало интересуют его отец и его мать. Важно, что он такой, каким мы его знаем, и что мы считаем его своим руководителем.
— Завтра он перестанет быть нашим руководителем. Завтра Гонсалес приговорит его к смертной казни. Завтра, Пеано, завтра!
Пеано осветился своей прежней благожелательной улыбкой, лишь прикрывающей, а не выражающей его истинное состояние, он твёрдо знал, что будет завтра.
— Не так страшен Гонсалес, каким он себя малюет. Будем завтра ждать вашего сигнала.
12
Всё совершалось, как я рассчитывал.
Гонсалес в длинной речи перечислил преступления, совершённые нами во время правления. Он, правда, не позабыл о том хорошем, что мы сделали, но хорошее выглядело гораздо бледней плохого. Раньше он с какой-то душевной страстью объявлял свои жестокие приговоры как высшее веление справедливости, а сейчас — и тоже во имя высшей справедливости — с не меньшей страстью осуждал нас за то, что недавно превозносил. И в обоих случаях был искренен. В моей голове такая искренность не умещалась. Но и самый суд, придуманный Гамовым, тоже не умещался в моей голове.
В заключение Гонсалес объявил, что возглавляемый им Чёрный суд приговаривает к смертной казни трёх бывших руководителей Латании — Алексея Гамова, Андрея Семипалова, его заместителя, военного министра, и Аркадия Гонсалеса, министра Террора и председателя Чёрного суда. Приговор окончательный и обжалованию не подлежит.
— Пусть войдёт стража Чёрного суда и возьмёт под арест троих приговорённых к казни! — возгласил он.
В этот момент все камеры повернули раструбы на меня. Омар Исиро знал, что ему делать. Сейчас на всех экранах мира могли видеть только меня. Я встал, поднял руку и громко проговорил:
— Время! Всем, кто видит меня, — время!
В зал ворвались не солдаты Чёрного суда, а водолётчики из дивизии Корнея Каплина. И впереди шагал сам старый полковник. Он встал рядом со мной с небольшим вибратором в руках. Гонсалеса окружило