вас, взобравшись на ваше высокое кресло.

— Докладывайте, — сказал он без интереса.

Я рассказал о встречах с руководителями разных стран, о демобилизации армий, о переводе военных заводов на мирную продукцию. Это были проекты, о каких он мечтал, теперь они становились реальными событиями. Описание того, что я совершил за дни его временного отсутствия, не могло не увлечь его. И он понемногу оживлялся.

— Как видите, я действовал в вашем духе, как ваш исполнительный ученик. Будете критиковать?

— А вы думаете, что всё так хорошо, что и покритиковать не за что? Раньше у вас не было такого самомнения, Семипалов, — пошутил он.

— Раньше я работал за себя, теперь же выполняю вашу программу. Из почтения к вам не осмелюсь себя критиковать. Звучит, конечно, парадоксально, но ведь это ваш метод — всё осуществлять через парадоксы. Теперь побеседуем о том, что делать завтра. Вы сказали, что хотели бы идти иной дорогой. И в том, что реальная дорога отлична от вымечтанной, — моя вина. Всё это туманно. Туманностей раньше у вас я не замечал. Неожиданности, парадоксы — да, но не туман. Поэтому хотел бы объяснения.

Он рассеяно глядел в окно. То ли колебался, нужно ли рассказывать мне о своих планах, то ли не знал, с какой стороны подойти. И хоть такая нерешительность была несвойственна Гамову, я терпеливо ждал — в происшествиях последнего времени, начиная с суда над собой, было много такого, чего я не понимал. Нужно было поставить все точки над «i».

— Ответьте мне на один важный вопрос, но только не сразу, а подумав, — прервал он затянувшееся молчание. — Кто я такой, по-вашему?

— Не уверен, что над ответом нужно долго думать. Вы — разный. Вы менялись непрерывно с того дня, как я вас узнал. Сперва инженер-астрофизик, потом офицер плохо обученого полка, потом командир грозного воинского соединения. Что ещё? Благодетель своих, но одновременно и тех, с кем воевали, а в результате победитель в войне, объединитель земли в единое государство, первый общемировой президент. И главное — в каком бы образе вы ни являлись, вы всегда на своём месте. Вы единственный человек, который неизменно соответствует сложившимся вокруг обстоятельствам. Верней — вы из тех редчайших деятелей истории, которые умели создавать нужные себе обстоятельства и потому всегда им соответствовали.

— Не то, — сказал он и поправился: — Не буду опровергать, хотя бы потому, что такое понимание мне приятно. Но вы описываете реального человека, своего напарника, и это — ошибка.

— А разве вы не реальный человек, Гамов? И разве я не ваш помощник? Слово напарник слишком высоко, не надо мне льстить.

— Всё верно, — повторил он. — Реальный человек, вполне реальный. Но не в этом суть. Я отделился от себя телесного. Моя нынешняя реальность в том, что я стал бестелесным.

— На призрак вы всё же мало похожи, хотя и не вполне поправились от болезни. До бестелесности пока далеко.

Он начал сердиться на мою иронию.

— Вы не хотите меня понимать! Моя бестелесность в том, что в глазах множества людей я превратился из человека в символ.

— В символ чего, Гамов?

— Вы перечисляли отдельные мои функции и посты, но каждый мой новый образ становился постепенно символом некоей цели. Если вам не нравится «символ», применяйте термин «идея». Я превратился в воплощение идеи. Если я и перестану жить, а это неизбежно, то идея, воплощённая во мне, не пропадёт, а усилится.

До меня не сразу доходили его откровения.

— Вы сказали — в каждом вашем посте был свой символ? Но если так, то ваша дальнейшая деятельность на посту всемирного президента породит свои новые идеи, и они станут новыми символами.

— Вот именно! — воскликнул он. — И каждый новый символ, воплощаемый во мне, будет ослаблять уже осуществлённые мной идеи, прежде них ставшие символами моего существования. Моя нынешняя драма в том, что я достиг главного, чего хотел. И каждый новый день будет не усиливать, а ослаблять меня. Вам теперь понятно?

— Не всё. Итак, вы осуществляете в себе сегодня некий символ. Снова повторяю — чего? Объясните хотя бы в двух словах.

— В двух словах такие понятия объяснить не могу.

— Хорошо, не в двух, а в ста. Обещаю не перебивать.

Он начал издалека. До войны ему и мысли не являлось, что он — нечто большее, чем рядовой учёный, наблюдатель далёких звёзд в обсерватории. Внезапный призыв в армию, возмущение бездарностью командиров, решавших его судьбу, заставили ощутить себя военным, умеющим сражаться гораздо искусней, чем они. Это ещё не было чувством предназначения. Но выход из окружения, начавшаяся перед этим борьба с правительством, породили ощущение, что он способен заменить бездарных руководителей страны. Он ещё не шагал дальше такой идеи — возглавить народ и повести его вперёд. Куда вперёд? Только ли к победе в этой войне? К победе, порождающей как своё неизменное следствие неизбежную в будущем возможность новых войн? Нет, ради этого не следовало захватывать руководство страной. Истинное его предназначение — бороться не за победу в войне, а за уничтожение всякой войны вообще. Побеждать не в войне, а войну.

— Одно я сразу понял — и это была новая мысль, — продолжал Гамов, всё более возбуждаясь от нахлынувших воспоминаний, — что старыми — классическими — способами не пойти войной на войну. Ведь в ней возникает своё обаяние, свои высоты — смелость, находчивость, выручка друзей, способность к самопожертвованию, — да и ещё много свойств, признаваемых благородными. Надо было обличить войну как преступление. Но сделать это открыто — выбить оружие из рук собственного солдата. Отнять у собственной армии уверенность не только в необходимости борьбы, но и в благородстве этой борьбы — да это самому толкнуть её на поражение! Я не был дураком, чтобы решиться на такое. И я знал, что вы, мои помощники, не позволите мне этого. И тогда я придумал для себя раздвоение. Громко, на всю страну, на весь мир доказывал правоту нашей войны и исподволь напоминал, что и в нашей правильной войне всегда присутствуют горе и лишения, что рано или поздно придётся за них отвечать. Поручить двум разным людям такое противостояние мнений я не мог, страсть защиты своих мнений привела бы их к такой схватке, что вышла бы за межи государственно допустимого, — и пришлось бы каждого одёргивать. И я решил оставить за собой одним это противоборство добра и зла, ибо только я один мог соблюсти в каждый момент нужную меру между восхвалением и критикой. Так появились Константин Фагуста и Пимен Георгиу — и каждый думал, что только он выражает мои сокровенные взгляды.

— Вы и с Гонсалесом и Пустовойтом проделали нечто похожее, — заметил я. — Один, распространяя террор, вселял в каждого ужас, другой защищал от террора актами милосердия.

— Похожее есть, но есть и различие, — возразил Гамов. — Редакторы вели свои линии открыто, в том было их преимущество. Гонсалес виделся гораздо злей, чем был реально. Что же до Пустовойта, то в первое время он вообще лишь втайне исполнял свою функцию милосердия. Главными в задуманном мною плане были Георгиу и Фагуста, а не Гонсалес и Пустовойт.

— Итак, вы увидели высшее предначертание в том, чтобы не только победить в войне, но сделать её действительно последней. А так как это при множестве разнородных государств немыслимо, то надо подвести мир к единодержавию, то есть стать всемирным президентом. Я правильно рисую ваше предназначение?

— Правильно, но односторонне. Вы увидели далеко не всё.

— Что я увидел и чего не увидел?

— Нашу военную цель вы видели ясно с самого начала. И то, что мы вообще добились её, также и ваша заслуга — вы планировали наши военные операции. Но вы пока не поняли последнего моего предначертания себе, гораздо более важного, чем облик президента, упразднившего войны и объединившего человечество в едином миродержавии. К сожалению, вы дальше политики и войны не глядите.

— А есть ещё что-либо столь же важное, как война и политика?

Вы читаете Диктатор
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату