расспрашивать, как кто живет, вот у меня выведывал, почему еще пацаном в воры пошел. А ты у него поинтересуйся, такая была житуха, что ужас один. Он ведь неграмотный, знаешь?
— Иди ты! У нас давно нет неграмотных.
— Даже не расписывается. Ни одной буквы не осилил.
— Так занят был, что не захотел школу посещать. Нарядчик сказал очень серьезно:
— Точно, не было времени. Всю жизнь тратил на одно — выжить. На что другое ни единой минутки не стало за все его тридцать лет. Потолкуй с ним. Такое узнаешь, что и поверить нельзя. — И заметив, что я вдруг заколебался, нарядчик поспешно добавил: — Возьми на испытание. На месяц, на две недели…
Я вслух размышлял:
— В лаборатории вольнонаемные девчата, у меня казенное имущество… Статья бандитская все же… Вдруг кинется насильничать, взломает шкаф с дорогими приборами…
Нарядчик даже рассмеялся, насколько невероятной показалась ему нарисованная мной картина.
— Я тебя когда обманывал? Говорю, как на духу: статья жуткая, а человек хороший. Не темню.
Я подвел итоги нашему спору:
— Беру на испытание. До первого самого незначительного нарушения. И никаких потом поблажек и скидок.
— Поблажек не надо, нарушений не будет, — снова заверил обрадованный нарядчик.
4
На другой день он сам привел в лабораторию нового дневального. Этот поступок развеял мои последние сомнения. Я втайне опасался, что нарядчик получил от бандита очень уж большую «лапу» и потому старается. Но личное сопровождение выходило за межи выгодного предприятия, так ведут себя только с настоящими друзьями.
— Фомка Исайченко, — представил мне нарядчик своего друга. — В смысле, конечно, Трофим Пантелеевич, только это для анкеты, а так он человек как человек — Фомка. Для твоих девчат можно и Трофим.
Трофим Исайченко, и впрямь, был по виду человек как человек — чуть ниже меня, человека невысокого, но гораздо шире в плечах, с крепкими руками, лопатообразными ладонями — серьезные хироманты ужаснулись бы, кинув взгляд на такую ладонь. На ней, я потом из любопытства поинтересовался, была всего одна линия и призрачный намек на вторую. И у него было хорошее лицо, отнюдь не бандитское, и самое для меня главное — открытая улыбка, а я всегда держался мнения, что добрая улыбка — визитная карточка души. Глаза зато были неопределенные, от погоды, а не от природы — утром светлые до водянистости, днем желтоватые, а ввечеру промежуточные между серыми и коричневыми. Цвет глаз, правда, не входил в объявленную мною нарядчику опись обязательных для дневального качеств, — и поэтому я не возразил ни тогда, ни потом против удивительного непостоянства их цвета.
— Будешь орудовать этой метлой, правда, поношенная, — показал я на главное орудие его ремесла, возвышавшееся в бывшем азацисовском углу.
— Сегодня же сделаю новую, — пообещал он. — Знаю местечко, где заначен привезенный с материка запас ивы. Выберу самые тонкие веточки. Разрешите отлучиться на часок?
— Не больше, чем на часок, — строго предупредил я.
И часа не прошло, как в лаборатории появился великолепный веник, много послуживший нам и после того, как Трофима в лаборатории уже не было. Старую метлу он тоже не выбросил — она осталась для грубого наружного подметания.
В тот же день обнаружилось за Трофимом еще одно свойство, совершенно немыслимое у Азациса. Три девушки понесли в цех отремонтированный самописец — расходомер воздуха. Прибор был тяжелый, на пару десятков килограммов, а до цеха метров двести. Девочки только приноравливались ухватить его понадежней, чтобы не повредить по дороге, как Трофим растолкал их, принял самописец на грудь и скомандовал:
— Одна впереди, показывай дорогу. Да шагай осторожно, в цеху на полу всякого навалено.
Вскоре ни одна девушка не бралась за тяжелые аппараты, а только кричала в угол:
— Трофим, бери сразу три термопары с гальванометром и неси за мной.
И не было случая, чтобы Трофим отказался.
Вначале я думал, что в новом дневальном говорит угодничанье, стремление к каждому подделаться, быть нужным всем — очень ценное качество для человека, попавшего «незаконно» на легкую работешку и опасавшегося, что любая лагерная проверка может выбросить его вон. Но вскоре я убедился, что он любит саму работу. Он наслаждался любым трудом, ему нравилось напрягать свои мускулы. Он просто изнемогал, если не мог чего-то переносить, передвигать, чистить, чинить, прилаживать. И, наверное, обижался бы и страдал, если бы кто надрывался на непосильной работе, а ему не позволили оттолкнуть того неумеху и радостно взвалить на плечи ношу, которую тот и сдвинуть с места не мог. Я понимал его. Я сам был таким — страдал, если не мог потрудиться — особенно во внеслужебные часы. Правда, между нами было важное различие: он трудился одними руками, а я, до боли утомляя свои руки писанием и многократной переделкой стихов, все же присовокуплял к ручному труду и мыслительный — рифмы рождались в голове, а не только на кончиках пальцев.
Все же его искреннее трудолюбие казалось удивительным в лагере, где увиливание от труда числилось доблестью, а не грехом. Кантовка, замастыривание, туфта, показуха, чернуха — сколько многообразных названий придумано для главного лагерного занятия — где бы ни работать, лишь бы поменьше работать. Работа должна прежде всего иметь вид работы — такова бодрая заповедь для каждого настоящего лагерного трудяги.
Не прошло и двух недель пребывания Трофима в лаборатории, как он продемонстрировал еще одну удивительность своей натуры.
Именно продемонстрировал. Однажды он явился в лабораторию с утреннего развода свирепо избитый. Один глаз заплыл, под другим переливался цветами радуги огромный синяк, нос и губы распухли, уши, багровые и вздувшиеся, свисали до подбородка. Вероятно, и на всем теле были следы такого же рода, но и одного взгляда на лицо было достаточно, чтобы понять, что его мордовали долго, усердно, и не только кулаками.
— Напился и подрался, Трофим, — констатировал я сурово.
Он опустил голову.
— Не… Не пил… И не дерусь, вы это напрасно. Просто побили.
— Вот так — просто побили. А за что, скажи на милость, просто бьют? Без всякой вины, я так понял?
Он по-прежнему старался не глядеть на меня.
— Почему без вины? Без вины не бывает. Играли в колотье, ну в стыри, понял? В карты, по-вашему. Плохо передернул…
— А зачем играешь в карты, если не умеешь?
Он вдруг обиделся.
— Не умею! Еще мальцом играл, на любой заклад соглашался. Не то, что старье, дай новую колоду, через час любую карту назову, только раньше погляжу на них.
— Знаю. Будешь накалывать сзади иголкой и ощупью, определять, сколько наколок.
Он все больше обижался.
Зачем накалывать? В колотый бой мы не играем. Тем более у нас старье, все стыри — рвань. Глазами надо работать, это главное.
— И берешься любую новую карту узнать, только поглядев на ее рубашку?
Он ощутил мою заинтересованность и оживился.
— Само собой, каждую надо посмотреть, подержать в руках. Без этого как же? И если за выгоду…
Мне нестерпимо захотелось наказать его за хвастовство — очень уж оно не вязалось с