возможно, влияние Гилберта будет невелико, но пренебрегать им было бы неразумно. После войны Гилберт, конечно, захочет вернуться к Лафкину. Поэтому, если он сейчас будет действовать против Лафкина, тот его может и не взять.
Рассказывая Маргарет, как Лафкин в самом конце нашего «tete-a-tete», когда мы оба уже устали и порядком захмелели, задал мне вопрос насчет моего будущего, я добавил, что до сих пор не могу понять, для чего он у меня об этом спрашивал, – возможно, это была угроза. Гилберт, вероятно, будет вести себя более осторожно.
Маргарет улыбнулась, но чуть рассеянно, чуть смущенно, и сразу же переменила тему, – она начала рассказывать мне о человеке, с которым недавно познакомилась и о котором я еще не слышал. Он детский врач, сказала она, и я понял ее сокровенное желание, чтобы и у меня была такая же солидная профессия. Чиновничий мир, служебные дрязги, споры с собственной совестью и самомнением – все это было ей не по душе. Маргарет совершенно не задумывалась над тем, что могла показаться мне ограниченной, она была твердо убеждена, что, не будь всего этого, я был бы лучше и счастливее. Поэтому она взволнованно и увлеченно рассказывала о работе своего знакомого в больнице. Его зовут Джеффри Холлис; конечно, немного странно, заметила Маргарет, что он, молодой человек, посвятил себя лечению детей. Джеффри совсем не такой, как Гилберт, разве что тоже не женат и застенчив.
– Еще один жених для хорошей невесты, – сказала она.
– А каков он собой?
– На тебя не похож, – ответила она улыбаясь.
Прежде стоило Шейле назвать имя какого-нибудь мужчины, как во мне пробуждалась ревность. Этого она и добивалась, потому что в течение нескольких лет до нашей женитьбы я любил ее без взаимности, и она была ко мне безжалостна и простодушно жестока; Вся моя жизнь с ней отучила меня ревновать, и теперь при Маргарет это чувство меня не тревожило, хоть иногда мне и казалось, что оно вновь может проснуться.
Тем не менее корни привычки сидят глубоко. Лицо Маргарет было совершенно безмятежным, и все же, услышав о Холлисе, я пожалел, что не предложил ей выйти за меня замуж полчаса назад, когда меня еще не беспокоил появившийся в душе неприятный осадок, когда я еще не испытывал искушения, порожденного былым горем и природной слабостью, искушения укрыться в цитадели пассивности и иронии.
Она сидела возле постели в холодном свете сумерек, и я смотрел на нее. Медленно, пока ее глаза изучали меня, губы ее сжались, и с них исчезла улыбка любящей девушки, улыбка матери. Мгновение это внезапно заполнило всю тишину и покой радостного дня – мы ощутили чувство свершившейся ошибки, несправедливости, непоправимой утраты, словно между нами легло безграничное расстояние.
Через некоторое время она по-прежнему печально сказала:
– Все хорошо.
– Да, – согласился я.
Она вновь улыбнулась и спросила, позабыв о сложном положении Гилберта, как я намерен поступить в отношении Лафкина. До сих пор она никогда не спрашивала меня, что я собираюсь делать после войны. Она знала, что я могу не возвращаться на прежнюю работу, что сумею заработать на жизнь по-иному, и это сознание ее устраивало; но сейчас в полумраке, держа мои руки в своих, она хотела, чтобы я сам поведал ей об этом.
23. Великие мира сего
Когда возникал какой-нибудь трудный вопрос, решение которого министр хотел оттянуть, делая вид, будто такого вопроса вообще не существует, он начинал сердиться на меня. Обращение его по- прежнему оставалось дружеским и простым, но как только я напомнил ему, что в течение ближайших двух недель нужно заключить Барфордский контракт, на который вместе с Лафкином претендуют еще две крупные фирмы, Бевилл взглянул на меня так, словно я вел себя бестактно.
– В первую очередь займемся самым важным, – загадочно ответил он с видом мудрого политика с полувековым стажем. Ответ его показался мне тем более загадочным, что в предстоящие две недели других дел у него вообще не было.
В действительности же его совсем не привлекала перспектива испортить отношения с двумя-тремя влиятельными людьми. Даже те, кто, как и я, относились к старику с симпатией, не взялись бы утверждать, что смелость в политике была одной из его главных добродетелей. К удивлению большинства, он, правда, проявил ее в борьбе, завязавшейся вокруг Барфорда, и даже выступил против кабинета министров; и при этом не только одержал победу, но и сохранил свой портфель. Теперь же, когда все это было позади, он считал просто несправедливым, что его снова втягивают в конфликт, толкают на то, чтобы он наживал новых врагов. Враг – старику ненавистно было даже самое это слово. Он был бы рад, если бы мог заключить контракт со всеми, кто пожелает.
Тем временем сэр Гектор Роуз принимал собственное решение. Мне была передана папка с секретной документацией по Барфорду и просьба Роуза высказать мою точку зрения по поводу контракта.
Долго думать мне не пришлось. Я поговорил с Гилбертом, который лучше меня знал всю подноготную фирмы Лафкина. Он был настроен более решительно, чем я, но мнения наши совпадали. Представился случай, спокойно подумал я, действовать наверняка, причем и в собственных интересах, и в интересах дела.
Теперь я перестал увиливать и написал, что рисковать нельзя, что предприятие нуждается не в особом административном чутье, которым обладает Лафкин, а в сотнях химиков-специалистов, и тут его фирма не может соперничать с крупными химическими концернами. Поэтому на первом этапе Лафкина приглашать не следовало.
Я подозревал, что Роуз пришел к такому же решению. Однако он ограничился лишь многочисленными изъявлениями благодарности по телефону и пригласил меня и Кука на, как он выразился, «небольшую беседу с Лафкином и его людьми».
«Беседа» состоялась в холодное декабрьское утро в одном из больших залов, окна которого выходили на здание конногвардейских казарм и Адмиралтейство. Правда, к этому времени почти все стекла были разбиты, и окна заколотили листами сухой штукатурки, так что вместо света в комнату проникал лишь леденящий ветер. Люстры освещали покрытые пылью стулья, сквозь одно уцелевшее стекло виднелось студеное голубое небо; в комнате было настолько холодно, что Гилберт Кук, напуганный не до такой степени, чтобы позабыть о своих удобствах, сходил за пальто.
Лафкин привел с собой свиту из шести человек, большинство из которых были его главные специалисты. Роуза сопровождали всего пятеро: трое из нашего управления – его заместитель и мы с Куком – и двое ученых из Барфорда. Министр, положив ногу на ногу и не доставая носками туфель до полу, расположился между обеими группами. Повернувшись вправо, где сидел Лафкин, он начал витиеватую речь, пытаясь придать ей максимум сердечности.
– Всегда приятно, – сказал он, – в сущности, это зачастую единственное удовольствие в нашей работе – иметь возможность побеседовать с коллегами из промышленности. Вы создаете материальные богатства, а мы умеем ценить тех, кто везет тяжелый воз, и знаем, как с ними ладить.
И министр с удовольствием, хотя и несколько невразумительно, продолжал говорить. Он не был оратором и умел беседовать только с глазу на глаз, но сейчас он наслаждался собственной речью и не беспокоился о том, что она похожа на речь человека, который не слышит собственных слов. Он косвенно намекнул на «один план, о котором, чем меньше говорится, тем лучше», но признал, что план этот потребует осуществления некоторых технических работ. Он полагает – и надеется в этом смысле на поддержку мистера Лафкина, – что будет лучше всего, если мы соберемся за круглым столом и выскажем наши мысли по этому вопросу.
Затем, улыбаясь свой невинной стариковской улыбкой, он кротко добавил:
– А теперь мне придется сказать нечто такое, что весьма огорчает меня, хотя, как мне кажется, другим это не причинит беспокойства.
– В чем дело? – спросил Лафкин.
– Боюсь, мне придется вас покинуть, – ответил Бевилл. – Видите ли, у нас у всех есть свое начальство. – Он говорил, обращаясь прежде всего к сотрудникам Лафкина. – У вас – мой друг Лафкин, и я уверен, он человек деятельный. У меня тоже есть свой босс, и как раз нынче утром, когда я предвкушал полезный дружеский разговор с вами, я узнал, что понадоблюсь ему именно в это время.