внимательным и осторожным: в нем не было ни фанатизма Акивы, ни безрассудности бен Аззая, ни навязчивых страхов бен Зомы. Он искал нечто совсем иное; и это иное было тем третьим, что я понял о нем. Всю свою жизнь он искал пространство свободы, пространство бытия, свободное от господства. Дошедшие до нас фрагменты размышлений рабби Элиши вполне однозначно свидетельствуют о том, что он постоянно думал о свободе, но не о свободе как высшей ценности, а скорее как о проблеме; его мысли постоянно возвращались к свободе и знанию, свободе и поступку. Впрочем, свобода рабби Элиши обнаруживала себя в пустоте, разбиваясь о холодную безысходность существования. Его бунт против Закона и несправедливости мироздания был в еще большей степени бунтом против пустоты бытия, против отсутствующей и несвершившейся жизни. И еще, подумал я, мне кажется, что в том, что я читал о рабби Элише, можно было ощутить стремление примирить мысль и душу, веру и чувственность, еврейское следование моральному долгу и греческое ощущение полноты мира. Да, конечно, продолжил я, конечно же, он пытался достичь примирения между еврейской верностью вечному, сосредоточенным внутренним взглядом и греческим чувством цельности мироздания, несокрытой гармонии природы. Но я не был уверен в том, что это правда; к тому же подобное примирение было скорее всего невозможным, и рабби Элиша не мог об этом не знать.

Далеко не со всеми идеями рабби Элиши я был готов полностью согласиться, и еще в большей степени у меня вызывали сомнение те способы, с помощью которых он пытался их осуществить. «И все же, — сказал я себе с насмешкой, — я знаю, чтобы мог сделать вместо того, чтобы снова раз за разом пытаться написать этот роман. Мне следует основать „Бейт Мидраш ди Рабби Элиша“; точнее даже не мне одному, а нам с Орвиеттой». Эта идея мне настолько понравилась, что я вышел из дому, сел в машину и поехал к ней, собираясь об этом рассказать. Было жарко, солнечные лучи падали отвесно, обжигая кожу, разбиваясь о сухую южную землю. «Это земля, где все проходит, — подумал я. — Такие, как я, потерявшие все, чем можно было дорожить в этом мире, — получили взамен только одно: смертельную, беспощадную свободу и способность никогда больше, никогда не испытывать ни душевной боли, ни страха». Подойдя к двери, я вспомнил, что приехал без звонка и, уже стоя на лестнице, позвонил Орвиетте по мобильнику.

— Заходи, заходи, — сказала она, — Бейт Мидраш ди Рабби Элиша — это здорово; пойду туда ученицей. А я тут занята кулинарией, надеюсь, что тебе это не помешает.

Я поднялся и вошел, огляделся; она провела меня на кухню. Вся кухня была закапана кровью; посреди нее, на столе, лежал труп с отрезанной головой; широким потоком, сквозь широкую трубу шеи, кровь стекала в кастрюлю.

— Я тут прочитала пару недель назад, — сказала Орвиетта, — что в старину кровь умели консервировать, и она месяцами не теряла своей свежести. Так что вот пытаюсь экспериментировать, но пока как-то не очень удачно.

У нее на губах тоже была кровь; она заметила мой взгляд и неуклюже вытерла их ладонью. В глазах все поплыло, к горлу снова подкатил комок рвоты; я схватился за стул, чтобы не упасть.

— Я понимаю, что все это выглядит не очень аппетитно, — сказала она, — но это как всякий кулинарный процесс. Ты же понимаешь, сырое мясо — тоже еще то зрелище!

— Ты ведь не знала, что я хочу к тебе зайти? — сказал я.

— Нет, конечно; ты же с лестницы позвонил. Знала бы — немного прибралась.

— А как его звали?

— Да какая разница, — ответила она, — еда и еда.

Я снова почувствовал, что в душе все замерло, напряглось и как-то онемело; мне показалось, что ее квартира превратилась в остров, омываемый волнами белесого тумана, в автономный мир, подвешенный в небытии, где-то там, над бездной, в пустоте. Все окружающее, существующее где-то за окном, стало тонким, зыбким, прозрачным и призрачным. Мне было легко рассуждать об ошибочности молчаливого отказа рабби Элиши, о бунте, презрении и бесцельном действии, но совсем иначе я почувствовал себя, стоя здесь, среди бесформенных лужиц крови, рядом с безголовым одетым трупом. «А ведь в глубине души я всегда знал, что все это правда», — сказал я самому себе, а потом добавил уже вслух:

— Ладно, не буду тебе мешать своими байками; про рабби Элишу мы можем и вечером поговорить.

Я вышел и почувствовал, что иду как по батуту; земля чуть покачивалась и незаметно уходила из-под ног. «Какая ерунда, — сказал я себе, — тоже мне причина так распускаться», а потом меня все же вырвало — и это было больно, до судорог, до недолгого тумана в глазах.

«Это ужасно, — сказал я самому себе, а потом добавил, — настало время действовать». Тяжелой, спасительной волной на меня нахлынуло чувство вины и причастности. Кровь, пролитая на каменные плиты пола, взывала о мести. Возможно, что она и правда вампир, подумал я, возможно, что она просто страдает от тяжелой формы помешательства, но в любом случае она опасна для мира. Будучи единственным человеком, посвященным в ее тайну, я должен был ее уничтожить; и, кроме того, я любил ее и, следовательно, нес за нее ответственность. Только я мог — и должен был — отомстить за пролитую ею кровь. Я не видел иного выхода, иной возможности; хотя, разумеется, объяснил я себе, я могу прийти к ней и сказать: «Моя милая, нам надо серьезно поговорить. Я пришел к выводу, что тебе следует избавиться от этой отвратительной привычки». Мир лишился ясности своих контуров; ужас и фарс перемешались. Но потом я понял, что есть и другой выход. Сейчас, когда все доказательства еще налицо, мне следовало передать ее полиции или врачам; фактически таким образом я спасу ей жизнь и рассудок. Обдумав оба варианта, я предпочел врачей; я не сомневался, что они будут лучше с ней обращаться. Я позвонил Орвиетте, попросил прервать ее кулинарные эксперименты и зайти ко мне. Она сразу же согласилась; минут через пятнадцать она уже была у меня.

Мы поцеловались; я посмотрел на ее лицо и вдруг вспомнил ее тонкие окровавленные губы. Это воспоминание оказалось столь сильным и болезненным, подобным остро заточенному ножу, что, ничего не объясняя, я схватил ее за руку, резким рывком заломил за спину и попытался связать ее руки заранее приготовленной веревкой. В первую секунду, пока я еще видел ее глаза, она посмотрела на меня несчастно и растерянно, как раненое животное, так и не веря, что все это происходит на самом деле; а потом, пока я возился с веревкой, я видел только ее затылок и спадающие на плечи длинные белые волосы. И вдруг она с силой вырвала руки, распрямилась, и я почувствовал, что падаю и стена движется мне навстречу. Я ударился о стену головой и потерял сознание; когда я пришел в себя, я увидел, что лежу на полу, а рядом со мной сидит Орвиетта, держит меня за запястье и плачет.

— Ты совсем идиот, — сказала она, чуть улыбнувшись, — напасть на меня после такого количества крови. Да я же сейчас могу стены пробивать.

А потом она снова опустила глаза и закусила губы; мы сидели так довольно долго.

— Ты предал все, что мы с тобой любили; все, во что мы верили; все, чем дорожили, — продолжила она уже не улыбаясь, глядя на меня прямым, несчастным, неотступным взглядом, — и ради чего, ради покоя самых отвратительных, самых ничтожных обывателей, из тех, что в жизни не сделали ни одного бескорыстного доброго дела. Ты, наверное, сказал себе, что она опасна для общества. Скажи мне, говорил ли ты себе, что я опасна для общества?

Я кивнул, хотя это было хуже, чем правда.

— Лучше бы ты меня убил, — добавила она. — Если бы ты меня убил, я бы даже позволила тебе это сделать. Тем более, откуда у тебя осина? Ты бы положил меня на пол в гостиной, — добавила она мечтательно, — и посреди ночи я бы воскресла. Представляешь, как это было бы здорово?! А так…

Потом она долго молчала, и я видел, что она о чем-то мучительно думает, но все же спросила:

— Скажи, кому ты собирался меня отдать, полицейским, психиатрам, социальным работникам? Впрочем, какое это имеет значение… Ты предал нас обоих, ты все, всех предал, даже своего рабби Элишу.

И она снова заплакала.

Я попытался встать, но Орвиетта переложила руки мне на грудь, и я почувствовал, что с таким же успехом мог бы пытаться выбраться из-под упавшей на меня каменной плиты. В голове все еще кружилось и шумело, и я решил не устраивать потасовку.

— Я не уйду отсюда, — сказала она, глядя на меня грустно, но уже спокойно, — пока не исполню данное мною слово.

Она провела рукой по моему плечу, нагнулась, осторожно коснулась пальцами шеи. И вдруг я увидел,

Вы читаете Иерусалим
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату