— Нельзя заключить мир с людьми, которых открыто презираешь, — добавила моя знакомая, и племянник замдекана благодарно посмотрел на нее. — Мы должны их сначала полюбить и почувствовать свою вину.
Мы вышли из зала, и я неожиданно понял, что, как это ни странно, значительная часть того, что было сказано в этом докладе, было небессмысленным; и это, пожалуй, и было самым ужасным. Я мог сказать себе «по форме», но это ничего не меняло. В такие моменты мне начинало казаться, что истина невозможна, что она растворена в самой плоти существования, в кровавом потоке истории и безнадежно, беспомощно невыразима. Но потом я вдруг заметил, что в этом зале не было никого из тех, о ком я думал с уважением в свою бытность студентом; вероятно, подумал я, они просто не бывали в таких местах. В любом случае, во всем виноват был я сам; только я сам. В отличие от моей знакомой с лошадиным лицом, мне не следовало здесь быть; я попытался найти глазами профессора Йенона, но и он куда-то пропал. Человек должен бежать от искуса видимости, сказал я себе, потому что нет ничего сильнее слов, оторванных от кровоточащего мяса мироздания. Это, разумеется, фарс, но еще и средневековая пытка души, добавил я, еще чуть подумав. Я сел на автобус и доехал до стен Старого города, пошел пешком; обошел город с запада, потом вдоль южной стены повернул на восток. Маленькие жестяные таблички с нарисованным игрушечным петухом привели меня к светлокаменной праздничной церкви; именно на этом месте Петр и услышал тот крик петуха, который напомнил ему о троекратном предательстве и отречении. Если мне не изменяет память, Петр заплакал. Я не стал подходить к церкви; повернув направо, я вышел на маленькую смотровую площадку. Слева от меня в сторону Храмовой горы поднималась узкая впадина Кедронского ущелья; вдалеке, на его изгибе, маячили могилы Захарии и Авессалома. Ущелье было пыльным, застроенным и густонаселенным; на его дне около источника Тихон когда-то лежал город Давида — первый из Иерусалимов. Солнечные лучи струились вдоль его склонов. Направо же уходила долина Гееном; просторная, зеленая и тенистая. Когда-то здесь, в Геене, ханаанеяне бросали своих детей в жертвенный огонь Молоха, украшая их смерть словами и ритуалом. Это было ущелье огней и торжественных слов, огненное ущелье. А потом, уже во времена храма, здесь была городская свалка.
Я помню, что в тот вечер я стал снова думать о прекрасной, свободной и счастливой, навеки утраченной земле Хазарского каганата. Солнце стояло высоко; и небо было жарким, как дыхание огня, и голубым. Я продирался сквозь заросли бурьяна, а потом, остановившись, смотрел на тысячелистник, из которого мы делали настойку от ран, дурной памяти и навязчивой горечи обид, долго вслушивался в течение тонких, невидимых ручьев. Солнце стояло высоко; и как капли крови тех дней, в душе остались запах палёной шерсти, вкус утренней родниковой воды, мед и подгнившая деревенская алыча. И еще я помню прозрачный жар земли, возвращающей небу сквозь густой покров необожженных весенних трав жар своего тела. Безлюдные, бесформенные озера со счастливой, светящейся водой были разбросаны вдоль этой земли; я часто ночевал на их берегах, и меня будили рассветные крики птиц. Иногда я натыкался на могильные курганы; они были заметны издалека, потому что хазар, сохранивших честь своего свободного имени, полагалось хоронить вместе с конями. И все же теперь, когда прощание уже достигает дна воспоминаний, и земля горит под ногами, я знаю, что и у этих берегов не было того слияния черных рек, о котором говорил каган, так же, как его не было нигде. Только раз я остановился у самого края воды, увидев спускающееся по косогору стадо черных коз с длинной шерстью и настойчивым взглядом; и, взглянув на меня, она опустила глаза. Именно так, сказал я себе потом, и начинает мерцать та уклончивая прозрачность памяти, которая кажется нам твердой, надменной и равнодушной.
Но все это было в других местах, потому что от отрогов Великих гор, где снега земли нависали над подножием неба, пирамидальных столпов, закрывающих мир от раскаленного, алчного и ненасытного юга, я вернулся к нашей прекрасной реке, широкой и бескрайней, как весенний свет, скользящей с плеском и шелестом, а потом ветвящейся на рукава дельты перед падением в Хазарское море. Я помню, как в детстве, посадив на круп коня, меня возили смотреть на священные курганы ее островов. Они были сухими и пугающими; но от их прикосновения душа наполнялась изумлением и терпкой иллюзией бесконечности. Теперь же я скакал на восток, оставляя их в стороне, огибая дельту и ее бесчисленные острова, к землям мадьяр, печенегов и авар; навстречу солнцу. Становилось все жарче, но восток каганата не был похож на его запад. Дни здесь были длиннее, степь свешивалась в пустоту через тонкий край горизонта, а бремя земли было весомым и ощутимым, как никогда. Ржание коня смешивалось в этих местах с хрипом ветра и воем волков; шорохи, шелесты, привкус крови наполняли воздух. Человек был здесь только телом, обернутым в ткань пространства, обычая и старения; глаза сверкали страхом, страстью и усталостью. Сладкий дым поднимался над стоянками, шатрами, покосившимися частоколами, воротами, украшенными ссохшимися головами пленных врагов. Они приносили мне тяжелые мехи с вином, глиняные кувшины с кумысом, широкие плоские блюдца, горький хлеб; и я говорил себе: это мой любимый, бесформенный, чуть подгоревший горький степной хлеб.
И все же я не понимал их слов; вокруг меня, на моем пути, лежали страны язычников; печенегов, повторял я, пробуя слово на вкус, как листья мяты; но только пугающий и светлый привкус их магии, чудовищной, страстной и многословной, оставался на языке вместе со вкусом кумыса и степного ветра. Впрочем, ее поток струился мимо меня, оставляя лишь слабые оттиски на камнях, траве, стенах шатров, украшениях их женщин; лишь изредка воплощаясь непонятным, пульсирующим ритуалом, наполнявшим тела безумием и иллюзорным слиянием с землей, прекрасной и равнодушной к их чарам, к их словам, к их колдовству, как и к любому другому смыслу, который земле неведом. Я был для них всего лишь одним из нации повелителей, непонятных, опасных и чужих; и я видел, как скрытая неприязнь заставляла их прятать взгляды в рукавах. Но однажды девушка с прямыми черными глазами, которая напоила меня кумысом, не пустила к себе в дом и осталась со мной под высокими звездами степи, сказала на своем ломаном языке, что ей подчиняются силы земли. Хищные, чарующие и непредсказуемые, подумал я. Когда поднималось солнце, она разрезала ладонь тонким ножом, и ее кровь закапала мне на лицо; она откинула волосы и сказала: «Когда будет гореть твой город, ты будешь жить». Она улыбнулась в рассветных лучах, и я так и не узнал, было ли это благословением, словами защиты или проклятием. Но, по всей вероятности, это было чем-то иным, понятным и невыразимым, для чего в моем языке, в отличие от ее, уже не осталось слов. А потом она уснула.
Таким был вкус степи, пространства и тысячелистника, сухого ветра, мяты и чебреца, но лето двигалось к закату, и я уже скакал среди жестких выжженных трав. Впрочем, я знал, что где-то там, на севере, степь кончается и начинаются бескрайние непроходимые леса, которые тянутся до самого края мира. На юге же, за белой стеной великих гор и бескрайними пустынями, за землями исмаилитов, лежит центр земли, великий и разрушенный город Иерусалим. Я же скакал на северо-запад, приближаясь к безлюдным лесам севера, но и возвращаясь к Итили, и спрашивал о черных реках, но и здесь, разумеется, никто не знал о них. Я постоянно подгонял себя и мечтал научиться спать в седле. Время, которое дал мне каган, становилось короче с каждым моим движением и с каждой моей неподвижностью. Я снова встречал знакомые взгляды хазар, степь, спящих ослят и сонные морды коз. В тот день я тоже увидел одинокую козу; отбившуюся от стада, подумал я тогда. Я остановился у самого края воды и чуть позже заметил стадо черных коз, спускающееся по косогору; у них была длинная шерсть и упругие настойчивые взгляды. Взглянув на меня, она опустила глаза; в ее движениях была легкость ласточки, свет, нежность и пустота. Солнце отражалось от ее ладоней.
И тогда я подумал: время все равно течет к смерти, так не все ли равно, по каким холмам ему течь? Не все ли равно, течет ли оно в сторону воли кагана или вопреки ей? Я подошел к ней и спросил о слиянии черных рек; она ответила, что ничего об этом не знает. Но я и так был уверен, что ей ничего о них не известно.
— Ты ищешь слияние черных рек? — спросила она тогда.
Я кивнул; я не ожидал, что она об этом спросит, и не знал, что ответить.
— Ты хочешь их найти? — спросила она.
Я снова кивнул, потому что снова не знал, что ответить.
— Ты должен их найти, — подытожила она, посмотрев на меня с сомнением и сочувствием. И я остался. Она достала из мешка лист хлеба, сливы и козий сыр. По моим расчетам, я был уже не так далеко от Итили и снова подумал, так ли уж необходимо проскакать еще тысячу миль по степи, чтобы убедиться в том, что невозможно найти то, чего нет. Месяц элуль медленно желтел и скатывался в сторону тишрея