l:href='#n_201' type='note'>[201]. Она любила лежать на земле, раскинув руки, или на свежескошенных травах, ладонями прикрывая глаза от солнца; а целуясь, кусала губы, шею и плечи. Трудно было сказать, чего в ее поцелуях больше: нежности или самозабвения. А еще у нее были длинные ногти, и они оставляли на моей коже тонкие пламенеющие следы. Она быстро мерзла и быстро согревалась; любила смотреть на белую поверхность кумыса, переливающуюся на солнце, и на речные волны, разбивающиеся о камни берега.
Становилось все холоднее, и я узнал, что она любит греться у костра; треск хвороста смешивался с шелестом счастья. И тогда я снова вспомнил слова кагана, его узловатые руки и холодный усталый взгляд.
— Птицы летают теперь слишком низко, — сказал он мне при прощании, — и небо все чаще наполняется кровью. Никто не может устоять перед Его волей, когда Он решает погубить тех, кто пытается быть ему верен. Ты должен найти раздвоенный белый столп у слияния черных рек.
От стыда я сжал губы, встал и обошел вокруг огня; подбросил веток и сухой травы. Костер начал искрить.
— Я скоро вернусь, — сказал я.
— Ненавижу отсрочки, — ответила она, — давай прощаться так, как будто прощаемся навсегда.
— Но я же вернусь, — ответил я.
— Тебе незачем возвращаться; я тебя не люблю, и когда ты вернешься, уже выйду замуж.
Мы оба замолчали.
— К тому же ты предал кагана; предал то, ради чего отправился в путь, то, ради чего рожден, — добавила она и подбросила влажной травы в огонь. Едкий осенний дым наполнил глаза; я отошел от костра.
— Я не пойду тебя провожать, — сказала она на следующее утро. — Отправляйся искать свои реки, которых не существует.
Она повесила мне на шею обломок небесного камня.
— У меня больше ничего нет, чем бы я дорожила, — объяснила.
Чуть позже, оглянувшись, я увидел, что она стоит на вершине холма и машет обеими руками; крохотная черная фигурка на фоне огромного серо-голубого неба.
— Я скоро вернусь, — прокричал я.
В Итиль я возвращался долго, забирая все дальше на северо-запад, подступала осень, и я слышал крики диких гусей, доносившиеся с болот. Тина и ряска медленно наполняли пространство памяти. А потом, сам не знаю почему, в душе все как-то вздрогнуло, сжалось и потемнело. Я посмотрел на небо, на низкие серые облака, в глубь его холода и пустоты и попытался представить себе этот взгляд, невидимый, от которого ликовала душа и сжималась кожа, медленно направленный из недвижения.
На следующий день мы с Верой сидели в кафе; она непрерывно курила, приоткрывая тонкие ненакрашенные губы, и ее взгляд был направлен в невидимую точку, где пересекались ее мысли. Она была красива той красотой, которая не греет и все же высветляет ушедшее время и тишину. Вокруг нас незаметно наступила осень. Я подумал, что мы не виделись с нею с того самого вечера на крыше у Брата Оленя; но разговор вился медленно и упруго, как змея, выползающая из норы среди желтых камней пустыни. Заметно похолодало.
— У меня тут есть одна подруга, — сказала она, вдруг встрепенувшись, — которая пытается написать книгу об Альхаризи[202]. Я думаю, что, наверное, тоже хотела бы написать роман.
— И о чем же?
— Да какое это имеет значение? Ты же понимаешь; разве ты не понимаешь?
— Не очень, — честно сознался я.
Она задумалась, но потом продолжила:
— Ты знаешь, на самом деле я очень люблю постмодерн; даже восхищаюсь. И каждый раз по-новому. Они ужасно изобретательны. Мне всегда становится жутко обидно, что я их почти не читаю.
«Мне же, — подумал я, — большая часть их книг напоминала девушек из Катамонов[203]; они легко читались, и было нечего вспомнить».
— А почему же ты их не читаешь? — сказал я. — Это как раз и есть самое интересное.
— Вот об этом я всегда себя и спрашиваю. Не знаю, они ведь такие изобретательные.
Мы помолчали, и она посмотрела на меня.
— Может быть, именно поэтому? — спросил я, и она почесала за ухом, совсем как герой мультфильма, совсем не пытаясь нравиться.
— Может быть, но я не уверена. И к тому же у них все так гладко получается, так цельно. Они замечательные рассказчики; они рассказывают историю, и она затягивает в себя все, что встречает на своем пути. Абсолютно все.
— И все становится таким ясным и прозрачным, — чуть ехидно добавил я, и она кивнула, — но все как-то ни о чем.
— Да-да, похоже, что именно в этом дело, — согласилась она. — Это как если бы человек сказал, что раз истины все равно нет, то он расскажет нам, как она могла бы выглядеть. Это будет и развлечением, и успокоением, и утешением среди крови.
— Ну да, — пробормотал я, — это и вообще часто бывает успокоительным.
— Ты не прав, — ответила она, — это не ложь. Это скорее нечто, что существует по ту сторону истины и лжи; цельность рассказа, цельность истории и понятности. Не зря постмодернистов читают и те, кто не читает ничего больше.
— Читают, разумеется, — сказал я и задумался, а потом спросил себя: «А о чем это я, собственно, думаю?» — и продолжил: — На самом деле я думаю, что выбора у них практически и не было. После того, как из мира исчезла вера в возможность смысла, желание удивлять, вымыслы и изобретательность — это и есть то последнее, что им остается.
— Но это же нелепо, — сказала она грустно, а потом вдруг облизала губы.
— Что нелепо?
— Нелепо пытаться победить бессмысленность новизною; это же и ежу ясно; это надо же быть полным идиотом. Ну как ты не понимаешь? Новизна приедается, а бессмысленность остается. Неспособность любить, кстати, тоже.
— Почему? — ответил я, немного подыгрывая ей и еще чуть-чуть самому себе. — Собственно, и в жизни поступают точно так же — ну посмотри же вокруг: пытаясь искать в новом, неожиданном, некогда запретном, — во все новых ощущениях спасения от пустоты.
— И подумал: «Пытаясь удивить собственное равнодушие».
— И не могут, — закричала она и захлопала в ладоши, — потому что если можно все, кроме того, что вредно для здоровья, то все все равно становится пресным и бессмысленным. И в этом их наказание. И в этом наше наказание. Даже секс с лошадью.
— А ты пробовала?
— Нет; но не думаю, что это поможет.
Мы выкурили еще по сигарете, под голубым небом ранней осени. «Пепел, — подумал я, — как много пепла».
— А теперь представь себе обратное, — продолжила она уже совсем серьезно, — литературу, которая бы пыталась быть верной истине, или, точнее, поиску истины. Это невозможно, это, собственно говоря, противоречие в понятиях.
— Почему? — спросил я, предвидя ее ответ, но как-то нечетко, как бы сквозь прозрачный туман. — Я вполне могу попытаться ее представить.
— Потому что наша жизнь фрагментарна, разнородна и непоследовательна. Потому что между книгами, которые мы читаем, и людьми, с которыми мы общаемся, нет абсолютно никакой связи, и в большинстве своем они эти книги никогда не прочитают и уж тем более никогда не поймут. Потому что после наших с тобой разговоров про истину и литературу ты включишь телевизор, чтобы узнать, что нового произошло в этом свинском мире, и там среди потоков вранья ты сможешь плавать, как на плоту или на