и мичман Морозов, котельный инженер-механик, легко выскочил из люка и вошел в синюю толпу, улыбаясь и балагуря на ходу. Четыре часа утомительной вахты кончились. Сейчас можно вымыться с головы до ног и промочить горло крепким горячим чаем с лимоном. Он шутливо ткнул пальцем в живот рослого кочегара с кровавой грязной ссадиной на щеке:
— Жиреешь, Езофатов, женить пора! Где тебе бог помог щеку раскрасить?
— Оступился в яме, вашскородь, — ответил Езофатов, смущенно прикрывая щеку.
Кругом засмеялись:
— Он, вашскородь, рожей весь уголь вспахал!
— Из такого дров будет!..
Мичман Морозов озабоченно нахмурился:
— Чего же ты мне раньше не сказал? Подсменился бы… Не хватай грязными пальцами, фельдшеру покажи, как вымоешься. Больно?
— Ничего, вашскородь, заживет, не барышня, — сказал Езофатов, глядя с улыбкой на маленького мичмана сверху вниз.
Заботливый механик, мичман Морозов, простой и душевный до людей. И в роте справедливый и в кочегарке.
— Обязательно в лазарет пойди, слышишь? — повторил Морозов и, опять улыбнувшись, оглядел людей, дергая дверь в церковную палубу. — Ну, а вы чего тут венчаетесь? Дорогу забыли? Марш в баню, черти полосатые!
— Не пропущают, вашскородь, приборка…
— В кочегарку обратно гонят…
— Моют везде… Не пройти!
— Да, влипли вы, братцы, где ж тут пройдешь! — сказал сочувственно Морозов и нетерпеливо дернул дверь. Она приоткрылась. Белоконь подозрительно выглянул в дверь и потом распахнул ее.
Мичман Морозов, поджав губы, посмотрел на блестящий линолеум и потом поднял глаза на Белоконя с виноватым видом:
— Я легонько, не наслежу…
— Ничего, вашскородь, проходите, — сказал неприветливо Белоконь, тотчас захлопывая за ним дверь.
Мичман Морозов большими шагами, на носках, оставляя черные пятна на линолеуме, пошел к своей каюте. Механические каюты, кроме каюты старшего инженер-механика, расположенной у кают-компании по «Господской улице», помещались на «Горячем поле» — в жарком поперечном коридоре, соединявшем правую и левую церковные палубы. Когда-то, в эпоху парусно-парового флота, механики составляли особый корпус офицеров и чины имели не флотские, и хотя несколько лет назад они были переименованы из поручиков и полковников в лейтенантов и капитанов первого ранга, — но красный кантик на рукавах сюртука и теперь презрительно подчеркивал разницу между настоящим флотским офицером и механиком. Форма флотского офицера выдержана в императорских цветах: только черное и только золотое. Тонкий красный кантик понимающему человеку говорил многое: и то, что в инженерное училище принимали бог весть кого, мещан и разночинцев; и то, что механик в конце концов нечто среднее между паровозным машинистом и шофером; и то, что механик никогда в жизни не будет командовать никаким кораблем… И, может быть, поэтому унтер-офицер Белоконь, подчинившись офицерскому авторитету и пропустив мичмана Морозова на чистый линолеум, тем не менее сумел вложить предельную презрительность в короткую фразу:
— Гордеев! Подотри за им!
Кочегары же, оставшиеся за дверьми, имели недолгий разговор с фельдфебелем Сережиным, пришедшим со строевыми прибрать отсек, который по причине единственного открытого на всю середину корабля люка наверх обычно прибирался последним. Сережин спустился с верхней палубы в бодром азарте приборки и, увидав синюю толпу, сказал кратко:
— Сыпься отселева, чтоб духу не было!
— Куды ж, господин фельдфебель? Не пущают…
Сережин выразительно кивнул на люк наверх.
— В синем же рабочем, господин фельдфебель!
Сережин задумался. В синем рабочем на палубе появляться запрещено. На палубе можно быть только в белом рабочем платье с выпущенным воротником форменки. Сережин посмотрел на дверь церковной палубы — Белоконь. В корму офицерский отсек. На люк в кочегарку — вахтенный механик. Вот не было печали — отсек же мыть надо!.. Он поднял глаза на трап наверх: если бегом, во весь дух, — кто увидит? Палубу еще не кончили скачивать, не наследят; вахтенный начальник на юте, офицеров на палубе сейчас нет, — везде вода и струи из шлангов, а с рейда — кто увидит, если бегом?
— Бежите через верхнюю палубу, под первой башней люк открытый. Только чтоб во весь дух! Жив- ва!
Тридцать два кочегара один за другим прогремели по трапу и бегом, гуськом, увертываясь от брызгающих струй, перескакивая через лужи, побежали по левому борту на бак. Прохоров, строевой, озорничая, хлестнул из-за третьей башни струей по ногам, синее рабочее прилипло к икрам, холодная вода приятно напомнила о бане.
— Эй, духи боговы, повылазали!
Кочегары весело обругались на ходу. Свежая вода, солнце, бег, воздух, простор палубы, простор глазу — рейд синий-синий, большой, и глаза слегка режет после горячей полутьмы кочегарок. Езофатов с размаху двинул по спине Афонина — кровь заиграла с бегу…
— Приостанови-ить приборку! Ста-ать к борту!
Команда прозвучала далеко на юте, но её тотчас передали по верхней палубе унтер-офицеры, производящие приборку. Команда громка и непреклонна, она требует побросать голики и щетки, прекратить всякое движение по палубе и стать к борту на долгие пять минут. Она прихлопнула бегущих кочегаров, как мух сеткой, ровно на полдороге между открытыми люками. Часть остановилась в нерешительности, остальные набежали на них и подтолкнули вперед:
— Дуй вовсю, дождешься!..
Тридцать два кочегара рванулись вперед.
Бегут синие люди, огибая белых, уже ставших к борту, и нет уже солнца, простора, синего рейда, вольного воздуха, есть только квадратная дыра спасительного люка вниз, далеко у первой башни.
— Куда? Чего жеребцами скачете? К борту стать!
На пути кочегаров вырос боцман Нетопорчук. Он даже руки расставил, как это делают, останавливая бегущую лошадь. Кочегары вновь сгрудились, набежав друг на друга.
— Дозвольте, господин боцман! До люка!..
— Команду не слышали? Нельзя теперь бегать. Стой тут…
Кочегары вытянулись в синюю шеренгу вдоль поручней, спиной к борту, так же, как стояли уже тысячи матросов и сотни офицеров в Гельсингфорсе, Либаве, Кронштадте, Ревеле, в Финском, Рижском, Ботническом заливах, на линейных кораблях и миноносцах, на канонерских лодках и минных заградителях, на транспортах, тральщиках, сторожевых катерах и на черных с золотом императорских яхтах, — стояли неподвижно, молча, смотря прямо перед собой.
Российский императорский флот каждое утро погружается в благоговейную тишину. Слышно, как журчит стекающая с палуб в шпигаты вода только что законченной или прерванной приборки, — такая тишина стоит над кораблями. Шлюпки на рейдах, увидев сигнал, сушат весла, неподвижно распластывая их над водой, напоминая странных больших птиц; серебряные крупные капли падают с белых, стеклом скобленных лопастей в гладкую утреннюю воду, звук капель слышен — такая тишина стоит над рейдами. Корабли, идущие в море, где их никто не видит, тоже погружаются в безмолвие, и слышно, как рокочут в воде их винты — такая тишина стоит над Балтийским морем.
Столетья не шутят. Они прошли над российским императорским флотом тяжкой поступью флотской службы, и неизгладимые следы их навсегда оттиснуты на кораблях. Они застыли в отчетливых спиралях марсафальных бухт, аккуратно уложенных на палубах у шлюпбалок так же, как сто лет назад; столетиями отлита чугунная неподвижность часовых у кормовых флагштоков; столетья вплетены в хитрую оплетку