Молчание действует лучше крика, и неизвестность всегда пугает. Он ушел на ют, оставив вспышку догорать на левом борту в молчаливом кольце унтер-офицеров. Вспышка тлела в томительном одиночестве тридцати двух, заливаясь медленно наплывающей волной, — ощущением непоправимости и обреченности. Двадцать длинных минут синие фигуры еще продолжали нарушать порядок палубы, застыв перед несогнанной лужей.
За эти двадцать минут старший офицер имел три разговора, быстрых и напряженных, как во время боя. Первый — со старшим инженер-механиком. Капитан второго ранга Униловский в полной мере оценил обстановку. Он почувствовал неприятное посасывание внизу живота, но взял фуражку с внешней решимостью:
— В конце концов — я попробую… Но, Андрей Васильевич… Если они на вас замахнулись, то меня, — он развел руками, — меня просто выкинут за борт…
Старший офицер потушил папиросу резким жестом.
— Вы правы, вас они недолюбливают. Я доложу командиру.
Это был второй разговор. Командир корабля сидел, глубоко вдвинувшись в кресло у стола, и, опустив голову, внимательно смотрел на левую ногу старшего офицера. Низ брюк был забрызган, — неужели он бежал от матросов, не видя дороги? Шляпа… Старший офицер, внутренне проклиная себя за неожиданную торопливость речи, говорил неприлично быстро. Командир узнал, что тридцать два кочегара стоят во фронте, последовательно отказавшись от повиновения унтер-офицеру, вахтенному начальнику и старшему офицеру. Что при попытке их образумить старший офицер едва не был убит. Что старший инженер-механик давно считал это отделение неблагонадежным и выходить опасается. Что караул не вызывали, так как опасно разжигать страсти. Что все возможные меры приняты, но команда не расходится, почему старший офицер считает положение очень серьезным и только поэтому беспокоит командира.
Командир медленно гладил рыжие длинные усы. Он служил в офицерских чинах двадцать шесть лет; за это время можно научиться спокойствию. Шиянов раздул историю, осел, и теперь оправдывает собственную беспомощность. Но если это и не бунт, то это должно называться бунтом: раз дело дошло до командира, то оно тем самым не может рассматриваться как пустяк. Командир не мальчишка, чтобы делать то, что другие не догадались сделать, и если он начинает действовать, то должен действовать так, чтобы на его корабль не показывали пальцем.
— Прежде всего — уберите их с палубы, — сказал он, вставая.
Кавторанг Шиянов пожал плечами.
— Когда я был старшим офицером, я не спрашивал совета у командира, ответил на этот жест командир. — Кто из механиков наиболее популярен в команде? Пошлите к ним. Пусть не грозит и не раздражает. Пусть обещает, что я разберусь, но пусть немедленно заставит их разойтись. Никаких разговоров о бунте, ни в кают-компании, ни в палубах, предупредите господ офицеров. Прикажите дать катер, я поеду к адмиралу. Дознание закончить сегодня же.
Старший офицер, ненавидя себя и командира, вышел из каюты и сказал попавшемуся на глаза вестовому:
— Мичмана Морозова ко мне!
Это был третий разговор. Мичман Морозов, узнав, что от него требуется, покраснел в негодовании. Он всегда догадывался, что Шиянов трус и подлец, но теперь в этом убедился. Он хочет использовать доверие матросов к Морозову для их обмана! Мичман Морозов отказался. Тогда кавторанг Шиянов закурил четвертую папиросу: три лежали в пепельнице недокуренными.
— Вы уведете их вниз, Петр Ильич, — сказал он сухо, — иначе вы пойдете под суд. Это ваши люди, и вы допустили на корабле распропагандированную сволочь. Вы понимаете, чем это кончится, если они будут стоять на палубе и не повиноваться?
— Господин кавторанг, — взволнованно начал Морозов, — это несправедливость, их выгнали…
— Вы студент или офицер? — резко перебил Шиянов. — Какая к черту справедливость, если меня чуть не убили? Одно из двух: или вы сделаете то, что вам сказано, или — под суд!
Мичману Морозову двадцать четыре года — это меньше половины жизни. Остальная половина зависела от его ответа. Матросы правы, это ясно, но ясно и то, что они заранее осуждены. И чем поможет им донкихотский отказ мичмана Морозова?
— Слушаюсь, господин кавторанг, — сказал он и вышел из каюты.
За эти двадцать минут палубу уже кончили скачивать. Потоки воды опадали, шланги вяло ослабли, и их закатали в круги. Огромные лужи на палубе отражали мачты, небо, блеск краски надстроек и синюю шеренгу кочегаров, стоящих на песке и мыле единственного неприбранного куска палубы. Унтер-офицеры вокруг них стояли так же молча, и за их кругом продолжалась обычная корабельная жизнь.
С определенных мест палубы ряды босоногих матросов с резиновыми лопатками в руках начали наступление друг на друга. Лопатки, плотным прижимом проводимые вдоль досок палубы, плескали воду далеко вперед. Это делалось быстро и одновременно по всей палубе, — матросов много, они полусогнуты, и руки их проворны. Лопатки стучали по палубе, как частый град, и лужи высохли на глазах, согнанные за борт. Когда отдельные ряды двигавшихся в шахматном порядке приборщиков сошлись, палуба за ними была только влажна, а не мокра; солнце скоро высушит её добела, оставив влажную желтизну лишь там, где тень.
И только за кругом унтер-офицеров, как за чертой зачумленного района, осталась лужа. В нее, в конце двадцати минут, вступил правой ногой мичман Морозов, веселый и добродушный, как всегда. Он обвел глазами кочегаров, улыбаясь, как будто ничего не случилось, и напряженные лица их повеселели.
— Что же вы, братцы, протяпали? — сказал он огорченно. — Намудрили, умные головы, из мухи слона сделали!
— Дозвольте, вашскородь, доложить, — сказал один.
— Говори, Езофатов.
— Так что несправедливо взыскивают, — сказал Езофатов убежденно. — Один по низу не пущает, другой наверх гонит, а боцман до люка добежать не дал. А нам взыскание… Заступитесь, вашскородь!
Мичман Морозов озабоченно сжал губы:
— Так бы сразу и говорили…
— Так старший офицер не слушали, вашскородь. Какие же зачинщики у нас? Разве мы бунтуем? Претензию заявить, вашскородь, пускай начальство разберется…
— А теперь смотри, как дело повернулось, — сказал Морозов и задумался.
Все смотрели на него с тревогой и выжиданием.
— Ну, вот что, братцы, — сказал он решительно. — Валите все в палубу. Нечего вам тут стоять, хуже будет. Я доложу старшему офицеру, разберемся по справедливости. Подбодрись!.. Нале-во!
Матросы охотно повернулись. Морозов крикнул весело и громко:
— В баню — бегом марш!
Шеренга пробежала мимо него и скрылась в носовом люке. Мичман Морозов перестал улыбаться и, поморщившись, сказал унтер-офицеру Хлебникову:
— Старшему офицеру список отнеси.
Хлебников наклонился к нему и, понизив голос, доложил:
— Вашскородь, тут о драконах кричали… Так что извольте записать, я приметил: так что это — у которого рожа разбитая в крови… С вами еще после говорил…
— Хлебников, — сказал мичман Морозов негромко, сквозь зубы, и детское веселое лицо его сделалось бледным и взрослым. — Хлебников, пошел ты к чертовой матери, слышишь? К чертовой матери, пока я тебе самому всю рожу не искровенил… Понял?
Хлебников не понял. Он посмотрел вслед мичману Морозову, быстро уходившему к люку, и, аккуратно вырвав из записной книжки листок, пошел к старшему офицеру.
Цепь унтер-офицеров распалась, и шкафут опустел. На палубе в широкой луже несогнанной воды бежали отраженные ею облака. Потом поверхность её зарябилась и возмутилась длинными неровными волнами, и облака исчезли: на воду с трех сторон наступали прижимающиеся к доскам палубы резиновые лопатки приборщиков. Они легко и быстро оттеснили воду к ватервейсу, и она журча полилась по его цементированному ложу в шпигат. Палуба была окончательно прибрана от всякой грязи и беспорядка.