Юрий вернулся к действительности и нашел себя на Литейном проспекте. Бобринский рядом болтал без умолку. Юрий вздохнул и полез в карман за портмоне.
— Дальше, красный дом, налево к подъезду!.. Ну, до свиданья, Бобринский, рад был иметь приятного спутника… Вы завтра пароходом? Поедемте вместе?
— Отлично, — ответил тот, протягивая руку. — Так не забудьте, Ливитин, в первый же отпуск вы обедаете у нас!
Лихач остановился у солидного подъезда; за зеркальными стеклами швейцар в ливрее гладил бороду, пышную, как у протоиерея. Бобринский мельком окинул взглядом подъезд.
— Спасибо, сговоримся еще, — сказал Ливитин спрыгивая на панель, и протянул извозчику пятирублевку. — Держи за весь конец… довезешь, куда прикажут! Бросьте, пустяки! — остановил он протестующий жест графа. Смешно, ведь один бы я все равно ехал. Салют!
Они откозырнули друг другу. Лошадь, перебрав на месте ногами, рванулась вперед.
Юрий пошел к подъезду, но вдруг остановился у витрины фотографии, внимательно рассматривая женское лицо, выставленное в центре. Неизвестно, чем привлекла его к себе эта фотография, но рассматривал он её довольно долго. За это время пролетка с Бобринским успела скрыться вдали проспекта. Тогда Юрий осторожно посмотрел ей вслед, прошел мимо подъезда с пышным швейцаром и повернул в ворота.
Неприлично гардемарину сидеть в театре выше второго яруса; невозможно выйти на улицу без белых замшевых перчаток; позорно торговаться с извозчиком; стыдно носить казенные ботинки. Таков был катехизис Морского корпуса. Юрий, поддерживая его со всем пылом вновь посвященного, со всей силой юношеского самолюбия проклинал эти ворота: гардемарин Морского корпуса и квартира во дворе были понятиями несовместимыми. Самый трюк с рассматриванием фотографий был счастливо найден Юрием в припадке жестокого отчаяния, когда однажды компания приятелей шла вместе с ним по Литейному и репутация Юрия как блестящего гардемарина готова была быть проглоченной темным зевом ожидавших его ворот.
В сотый раз проклиная ненавистный ему двор, Юрий пошел через него к подъезду в глубине. Двор был обыкновенным двором петербургского доходного дома. Какие-то дети, чахлые и пискливые, мучили посередине его кошку, привязывая ей на хвост бумажку; няньки сидели на цинковом ящике для мусора, перемывая кости хозяевам; окна квартир были открыты, разнообразный шум наполнял пятиэтажный колодец — два или три рояля перекликались с граммофоном, из чьей-то кухни летела визгливая перебранка. Полутемная лестница заставила Юрия брезгливо поморщиться: почудился ему неистребимый запах кошек, лука и черт знает чего еще. Он мысленно выругался и понес свой палаш и оскорбленное достоинство на третий этаж.
По правде говоря, на лестнице ничем не пахло, а полутьма на ней вызывалась цветными стеклами, вставленными в окна для красоты; медные дощечки солидно сияли на дверях, обитых клеенкой с фарфоровыми шляпками гвоздей, — и, будь этот подъезд на улицу, Юрий не страдал бы. Но наличие двора — пусть залитого асфальтом и вполне приличного, пусть в самом центре города, в двух шагах от Невского, — убивало в нем справедливость. Жить во дворе — пахло мещанством. Но что поделаешь со старухой, скупой к деньгам и упрямой, как ведьма?
И опять Юрий был неправ. Анна Марковна Извекова, вдова военного врача, неплохо практиковавшего и оставившего ей четырех взрослых детей и пачку билетов дворянского займа, совсем не походила на ведьму. Она была веселой и бойкой старушкой, любила Юрия, как сына, и уж никак не была виновата в том, что ему некуда было ходить в отпуск, кроме её семьи. Что же до подъезда, то Анна Марковна справедливо не желала платить лишние шестьсот рублей в год за бороду швейцара и его ливрею. Трагедия гардемарина, живущего во дворе, вряд ли могла её серьезно волновать. Да Юрий никогда и не заговаривал на эту тему, ощущая свое стесненное положение в чужом доме и полное отсутствие разумных доводов, кроме гардемаринского достоинства, которое Анне Марковне было решительно непонятно и которое она, посмеиваясь, называла «гвардейским гонором». Словечко это впервые возникло, когда Юрий отказался пойти с Извековыми на Шаляпина. Анна Марковна, без памяти театралка, обходными путями доставала билеты в Мариинку, на все лучшие спектакли, но непременно на галерку, говаривая, что лучше послушать Шаляпина пять раз сверху, чем один — снизу. На галерку же Юрий пойти никак не соглашался. Его убеждали всем семейством, но он выдержал марку и целый вечер проскучал один, оберегая честь мундира, хотя пойти в театр ему хотелось до слез…
На звонок долго не открывали, и Юрий уже встревожился: неужели все на даче? Он позвонил еще раз и с облегчением услышал шаги.
Молоденькая горничная в розовой кофточке, выпукло обтягивавшей грудь, открыла дверь и, узнав Юрия, ахнула и засуетилась.
— Здравствуйте, Юрий Петрович, вот уж не ждали, да как же вы так, прямо с моря приехали? Загорели как, выросли, дайте я саблю повешу…
— Здравствуй, Наташа, здравствуй, — ответил Юрий, отдавая ей палаш. Наташа всегда шокировала его своей болтливостью, но Анна Марковна решительно не умела держать прислугу в рамках; еще хорошо, что он едва научил девушку называть его Юрием Петровичем, а не Юрочкой. Он взглянул на себя в зеркало и с удовольствием отметил, что плаванье и вправду изменило его к лучшему.
— Что же ты так долго не открывала? Дома есть кто?
— Никого нету: барышня с барчуками пошли французов смотреть, барыня на даче… Чайку хотите, Юрий Петрович? Обед еще нескоро.
— Нет… а впрочем, принеси, пожалуй, — сказал Юрий, проходя в гостиную. Наташа прошла мимо него, и он невольно посмотрел ей вслед. Она давно занимала его мысли. Ему казалось, что она отличает его от обоих гимназистов Извековых и даже предпочитает старшему — студенту. Впрочем, можно ли было сомневаться, чтобы гимназисты шли в какое-либо сравнение с гардемарином!
Гостиная была точным сколком обычной петербургской гостиной средней руки. Неудобная и ломкая мебель неизбежного стиля модерн с зеленой обивкой была расставлена с претензией на уютность; пианино было открыто, и черная икра трудных пассажей густо обсыпала страницы развернутых нот: Полинька, очевидно, продолжала свои занятия в консерватории. Альбомы лежали на круглых столиках, храня в себе дядей, теток и — в огромном тираже — портреты Вали, Полиньки, Пети и Миши; их снимали каждый год, запечатлевая для потомства последовательный их рост. Юрий вздохнул. Ему вспомнились кокетливые гостиные Гельсингфорса, и он пошел было к себе, но, подумав, что квартира пуста, зашел в комнату Полиньки для некоторой разведки.
Здесь все обозначало изящество и тонкость вкуса. Девичья кровать воздушно розовела в глубине под девственным кружевным покрывалом. Туалет с овальным зеркалом, обрамленным кисеей, с баночками, флакончиками, слониками, вазочками, стоял посреди стены как алтарь, Юрий скучающе понюхал пробку; духи сладко пахли ландышем. Непередаваемый аромат, источаемый Ириной Александровной, вспомнился ему. Усмехнувшись, он поставил наивный флакон на место.
Письменный столик у окна пошатывался на гнутых рахитичных своих ножках, не приспособленных к труду. Крошечный прибор розового камня в величайшем порядке выставил на красном муаре стола свои игрушечные чернильницы, подсвечники и пресс-папье. Портреты в круглых и овальных рамках загромождали остальное пространство. Здесь был Собинов в слащавом профиле Лоэнгрина под серебряным шлемом с перьями; хмурый Бетховен, четвертый год ожидающий, когда Полинька выучит наконец Лунную сонату; безупречный фрак и грустная улыбка Максимова, оплакивающего «Сказку любви дорогой»; дядя Сергей Маркович в визитке и пестром галстуке; Надсон в последнем градусе чахотки…
Юрий поднял брови: на том месте, откуда раньше лейтенант Ливитин обозревал это сборище Полинькиных привязанностей и которое пустовало больше года, — теперь крутил ус бравый поручик драгунского Вильманстрандского полка. Вон оно куда метнуло! Шурка Пахомов занял наконец вакансию в кровоточащем девичьем сердце!
Юрий рассмеялся: разведка была выполнена.
Полина Григорьевна (или Полинька, как её называли все знакомые, несмотря на то что она трагически приближалась к тому возрасту, когда душистое слово «девушка» заменяется убийственным ярлыком «старая дева») имела все основания кровоточить нежным своим сердцем. Еще с гимназии Полиньку прочили за Николая Ливитина, и как-то само собой было ясно, что он непременно на ней женится сразу по