было написано: «У вас очень славный малыш, миссис Морэн. Я оставляю его там, где он будет в полной безопасности до вашего возвращения, так как ему я не желаю никакого зла». Мисс Бейкер никак бы не могла этого знать, потому что сами вы ей этого не говорили. Радио у них «Филко», он читает «Сан», на ужин, его последний ужин, я приготовила яичницу, в чулане висели два покрывшихся плесенью плаща, а его сигара догорела до конца, не потеряв формы, в пепельнице на столике рядом с креслом, в котором он сидел. Уж лучше вы ее отпустите. До свидания и желаю удачи.
В тот же миг на столе у шефа зазвонил другой телефон:
— Платный таксофон в аптеке Нойманна на углу Дейл и Двадцать третьей!
Уэнджер, выскочив из комнаты, чуть не сорвал дверь с петель, так и оставив ее открытой.
Шесть минут и восемнадцать секунд спустя он, дыша в лицо перепуганного владельца, которого вытащил из-за стойки, где тот выписывал рецепты, рявкнул:
— Кто? Кто только что звонил вон из той средней будки, где еще лампочка теплая?
Хозяин в совершеннейшем недоумении пожал плечами:
— Какая-то женщина. Откуда мне знать, кто она?
Улики:
1 записка печатными буквами, найдена на одеяле Куки Морэна;
1 раскрашенный цветными карандашами рисунок — крупная малиновка на ветке; вероятно, подделка взрослого «под детский».
Дело не раскрыто.
Часть четвертая
Фергюсон
И знамение я понял вдруг —
Ужас исходил из этих рук.
Глава 1
Женщина
Даже если сделать скидку на то, что выставка была персональной, особой популярностью она явно не пользовалась. Возможно, его имя еще было недостаточно хорошо известно. А может, слишком уж он прославился — да только не там, где надо. Ведь с образцами его творчества можно было встретиться не только здесь, в этой галерее; произведения его, подвешенные за уголок, диагонально свисали в любом газетном киоске метро, да и по всему городу, чуть ли не триста шестьдесят пять дней в году. За двадцать пять центов вы могли унести их с собой, заполучив не только обложку, но и сам журнал со всеми его печатными потрохами. А это, как сказал бы вам любой служитель галереи, безусловно, успех, да только не на том поприще.
Однако находились люди, которые все равно приходили и толклись в зале. И не столько потому, что их действительно заинтересовала выставка. Просто они были из тех, кто никогда не пропускает ни единой выставки, неважно — чьей, неважно — где. Горсточка дилетантов, или, как они предпочли бы называться, знатоков искусства, высокомерно бродила по залам, просто ради того, чтоб было о чем поболтать на очередных вечеринках с коктейлями. Тут же обреталась и парочка наудачу забредших дельцов от искусства — чтобы не остаться с носом, если именно к этому таланту вдруг вспыхнет особый интерес. По роду службы забрели туда и два второстепенных критика — в завтрашних газетах эта выставка удостоится по полколонки. Пусть и в ободряющих тонах, но — всего полколонки.
Кроме того, на картины глазели две дамы, приехавшие из Кеокука; эти оказались здесь потому, что на другой день вечером собирались уехать домой, и эта выставка оказалась единственной, доступной им за время пребывания в городе. А посетить хотя бы одну выставку непременно следовало. Во всяком случае, у художника чисто американская фамилия, которую легко запомнить, и о выставке можно будет рассказать «девочкам», когда они отправятся на свой очередной дамский четверг.
И еще здесь бродила юная художница, видимо, учащаяся художественной школы. Стоило только взглянуть на нее, чтобы понять, что она относится к тому самому типу студентов, упорно копирующих старых мастеров в музеях. Страшно серьезная, с выражением ненасытного любопытства на лице, очки в роговой оправе, коротко постриженные прямые волосы под шотландским беретом — она, ничего не замечая вокруг, быстро переходила от полотна к полотну, каждый раз занося что-то загадочной, понятной лишь ей скорописью в дешевенький десятицентовый блокнотик из линованной бумаги.
У нее, похоже, имелись сугубо личные рудиментарные критические каноны; мимо натюрмортов, пейзажей и групповых портретов она проходила, едва удостаивая их взглядом. Добросовестных замечаний удостаивались лишь женские головки. А может, это каким-то образом объяснялось ее специализацией: ту стадию, когда занимаются фруктами и солнечными закатами, она явно уже миновала.
Студентка мышкой перебиралась из зала в зал, отступая в сторонку, если кому-то вдруг непременно нужно было как следует посмотреть на то же полотно, что облюбовала она сама. На нее никто не обращал внимания. И прежде всего потому, что знатоки разглагольствовали до того громогласно, что осознать присутствие кого-либо еще, кроме них, было очень трудно. Уж они об этом заботились вовсю.
— Вздор! Его картины — все равно что
— Как ты прав, Герберт! Тебя не тошнит?
— Фотографии! — задиристо повторил мужчина-знаток, глянув по сторонам, чтобы убедиться, что его услышали.
— Снимки! — подбросила женщина, и они, возмущенные, пошли дальше.
Одна дама из Кеокука, несколько туговатая на ухо, спросила свою спутницу:
— На что они так злятся, Грейс?
— На то, что можно узнать, что же изображено на картинах, — деловито пояснила та.
Студентка потихоньку, бочком, двинулась дальше, не остановившись перед презренными деревьями, которым после удара, выпавшего на их долю, давно пора было завянуть и усохнуть.
Знатоки остановились, на этот раз перед каким-то портретом, и снова взялись резать без ножа:
— Слов не нахожу — до чего трогательно! Он прорисовывает пробор у нее в волосах, даже тень, которую отбрасывает ее нижняя губа. Зачем вообще рисовать картину? Почему бы ему просто не взять живую девицу и не поставить ее вон там, за пустой рамкой?
— Или просто повесить зеркало и назвать сей шедевр «Портрет прохожего»?
Студентка вслед за ними подошла к портрету и на этот раз что-то записала. Вернее, поставила закорючку. В маленьком линованном блокнотике значились четыре условных обозначения: «брюнетки», «блондинки», «рыжие» и «шатенки». Под «брюнетками» виднелся длинный столбик закорючек. Под «блондинками» всего две. Под другими двумя метами пока вообще ни одной. Она, очевидно, проводила