позволяет нам оглядываться назад, однако запрещает заглядывать вперед. А если мы и делаем это, то на свой страх и риск. И нет никакого лекарства, которое позволило бы предупредить боль, есть лишь одно, которое может только следовать за нею, — время.
Я потеряла мать, когда мне исполнилось два года и, по сути, ее не знала. Меня растил отец. Иногда думаю, что большей любви не бывает, — вообразите любовь к родному человеку в сочетании со всем спектром романтической любви, за исключением, разумеется, запретной. Так все было у нас. Может, это и нехорошо, но подобного наказания мы все же не заслужили. Случалось, например, что я падала, сбивала себе коленку или получала ссадину. Тут же бежала к отцу, а он брал меня на руки, и его сочувствие, точно бальзам, проливалось на ушибленное место. Так же он поступил тогда, когда в восемь, не то в девять лет я обнаружила в себе нечто странное. До тех пор я ничего не чувствовала; дети, если растут изолированно, в половых особенностях не разбираются. Подобное незнание могло мне повредить. Отец позаботился о том, чтобы ничего плохого не произошло. Прижег, простерилизовал, удостоверился в том, что не останется следа и отметины.
Как-то раз в школе незнакомая девчонка уселась передо мной на игровой площадке и, нахально глядя прямо в глаза, спросила:
— Ты ведь жутко богатая, правда?
Я, как бы защищаясь, слегка попятилась.
— Нет, не богатая, — неуверенно ответила я. Меня словно обвиняли в том, что барахтаюсь в каком- то противном жирном соусе.
— Нет, богатая, — не унималась та. — Мне сказали.
Когда что-то отвлекло ее внимание, я украдкой бросила взгляд на свое платье. Оно было чистым и опрятным. Беспокоиться вроде не о чем. Но я не на шутку встревожилась.
Вечером, придя домой, сразу же спросила:
— Что значит — быть богатым?
Отец заговорил медленно, чуточку грустно и очень мудро:
— Слушай меня внимательно. А завтра — забудь. Когда тебе исполнится восемнадцать или двадцать, ты обо всем вспомнишь. Тогда это тебе будет нужней. Быть богатым — значит, прежде всего, быть готовым к трудностям. Постоянно чувствовать себя одиноко: ты протянешь руку, а она повиснет в воздухе. Тебя никто по-настоящему не полюбит. То есть ты не сможешь определить, любят ли тебя ради тебя самой. Придется быть очень осторожной: всюду ждут ловушки.
— А что же мне делать? — растерянно спросила я.
— Только одно. Вести себя так, словно ты ничего не знаешь. Веди себя… живи и думай, словно ты и не подозреваешь о том, что богата. И тогда, возможно, мир станет к тебе снисходительней.
На другой день я уже действительно обо всем забыла. Да, да, на следующий же день. А вспомнила много лет спустя, как и предсказывал отец. Так бывает, когда бросишь что-нибудь в воду: сперва оно потонет и долгое время не показывается, потом опять всплывает. Итак, отец дал мне нечто вроде завета, и я старалась ему следовать.
Теперь о том, что непосредственно предшествовало дню, когда злосчастная капля так омрачила мое существование. У меня, разумеется, были свои дела, заботы и интересы. Жизнь казалась безоблачной, ей ничего не угрожало. Дружбы с ровесниками я не водила — чувствовала, что мне с ними неинтересно. Меня считали немножко странной и нелюдимой. Не любила компаний, тряпки меня тоже особенно не интересовали. Мне нравилось читать. А еще любила гулять под дождем с непокрытой головой, одна, засунув руки в карманы и задрав голову, чтобы ощущать, как по лицу стекает вода. Ничто, казалось, не предвещало беды.
И вот однажды вечером за обедом, за день или два до того, как упасть упомянутой капле, отец мимоходом заметил:
— Джин, похоже, в пятницу мне придется отправиться в Сан-Франциско.
— Надолго?
— На два-три дня. Туда и обратно.
И добавил несколько слов о партии шелка из Японии: предстояло что-то уладить.
Деловые поездки были для него не редкость. Он совершал их постоянно.
Увлеченная десертом, я только погрозила ему пальцем:
— Не лучше ли тебе отправиться в понедельник? Ты знаешь, какое в пятницу число? Тринадцатое…
Он хмыкнул — впрочем, на иную реакцию я и не рассчитывала, и мы заговорили о чем-то другом; служанка в это время стояла у буфета, наливая кофе.
День или два спустя, то есть в четверг вечером, накануне отъезда отца, к нам, насколько я помню, приехали гости. Горели свечи, обед был каким-то очень уж церемонным, что для нас с отцом означало определенную несвободу. Мы это давно уже с ним заметили. Приходилось, однако, мириться… Я надела то самое злополучное новое белое платье, а в нем мне не нравилось абсолютно все. И то, что оно новое, и что белое, и что, наконец, платье — и какое! Один конец укороченный, другой — удлиненный. Меня раздражало ощущение расфранченности, да к тому же еще этот дурацкий шлейф — куда ни пойдешь, всюду он за тобой тянется. Я предпочитаю джемперы и твидовые костюмы. Только в них чувствую себя по-настоящему удобно. А платья… Их, правда, тоже иногда приходится надевать, но я старалась делать это как можно реже.
В тот вечер сидела я, значит, при полном параде за обеденным столом и старалась поддержать беседу с людьми, к которым была совершенно равнодушна, как, впрочем, и к теме беседы. Речь, по-моему, шла о приватном концерте одной оперной певицы.
— Вы непременно должны прийти, — уговаривала меня престарелая, увешанная бриллиантами дама, сидевшая напротив. — Мы будем рады вас видеть.
— Постойте-постойте, вы сказали — завтра? — Я с облегчением вздохнула. — Завтра мы точно не сможем. Отец собирается лететь во Фриско.
Я бросила взгляд на отца, сидевшего во главе стола, чтобы он подтвердил мои слова. Так ведут себя сообщники.
В этот момент передо мной ставили на стол тарелку с супом, рука, державшая ее, дрогнула, и капля пролившегося бульона попала мне на платье; я почувствовала, как она обожгла меня, мгновенно просочившись сквозь легкую ткань.
Ответом моему укоризненному взгляду было вспыхнувшее лицо не успевшей выпрямиться служанки и оказавшееся в тот миг рядом с моим. Возможно, уместней было не обратить внимания на столь тривиальную промашку, но я не совладала с собой, о чем теперь сожалею.
Разговор тем временем продолжался, и я поспешила включиться в него.
— Для полета дата действительно не очень подходящая, — сказала я. — Ну а для концерта? — И тут услышала взволнованный голос у себя над ухом:
— Простите, мисс.
— Ничего страшного, — бросила я, не взглянув на служанку, и продолжала беседу: — Отец только делает вид, что поездки ему ужасно надоели, но я-то знаю — втайне радуется им.
— Уж это точно, — с притворным сожалением отозвался он. — И ничто не доставляет мне большего удовольствия, чем бритье в полете, особенно в тот момент, когда самолет попадает в воздушную яму. Вот где испытываешь настоящее наслаждение: подносишь бритву к виску, а лицо твое вдруг уходит вниз.
И в таком духе протекал весь разговор. Пятнышко, оставленное бульоном, уже высохло. А через час я бы о нем скорее всего забыла, но мне о нем напомнили, запечатлели, так сказать, в моем сознании.
Как только гости разошлись, я сразу же поднялась к себе и первым делом освободилась от своего наряда. Надев шерстяной халат, прилегла на кровать с книгой, как вдруг раздался стук в дверь и появилась та самая служанка.
Я даже не сразу сообразила, где могла ее видеть; сейчас она была в пальто из шотландки и в надвинутой на лоб шляпке.
— Что у вас?
— Могу я поговорить с вами, мисс?
— Что за вопрос! Но почему вы все еще здесь? На часах почти двенадцать.
— Знаю, мисс. Осталась специально, чтобы сказать вам, как сожалею о случившемся. — Она