и вымыть посуду.
Климент Петров, снова заглянув к Цанке, нашел ее все в той же позиции: копала землю, упорная, как муравей. Она увидела его, грустно махнула из кабинки. Спрыгнула, одетая в хлопчатобумажную спецовку, с цветастым платком на голове, очень ее молодившим. Цанка считала следователя своим человеком — мужниным родным, не иначе, так как он мог входить и выходить из «того здания», когда ему придет в голову. Ее утешало его присутствие, присутствие обыкновенного человека, который вытащит ее мужа, тоже обыкновенного человека, такого же, как он. Стоило ей увидеть следователя в его черном пальто и шарфе, обыкновенного, рядового человека, прохожего в толпе строителей, ей становилось спокойно, ее согревала надежда. «То здание» было чем-то вроде пансиона, и беда была уже не бедой, а чем-то преходящим, мимолетным. Она ступила на комья земли, засмеялась — улыбка осветила бледное, увядшее лицо.
— Дела идут? — спросила Цанка.
— Не идут. — Следователь покачал головой. — Топчутся на одном месте.
Как будто бы речь шла об обычном деле, которое временно буксует, приостановленное обычными помехами.
— Не идут, Цанка, но пойдут, — утешил он.
— Пойдут, — согласилась она.
— Можешь вспомнить, во сколько приходил к тебе Евдоким? Сколько у тебя пробыл? Минуту? Пять?
— Помню, — быстро ответила Цанка. — Потому что в час ночи, когда мне особенно хочется спать, я останавливаю машину, чтобы перекусить, выпить глоточек из термоса. Сон убегает, когда пожуешь да попьешь. Ровно в час остановила я экскаватор и съела бутерброд. В термосе у меня был чай, из трав: я иногда кашляю... Евдоким подошел за минутку до этого, закурил. Вот кстати-то, говорю себе, будет хоть с кем словом перемолвиться в этой ночной глуши.
— О чем вы говорили?
— Да ни о чем. Он помолчал, потом говорит, дескать, записали его в ГДР, на специализацию. Или на экскурсию?.. Не помню.
— А ты?
— А я говорю: браво! Выпьем, если хочешь. Налила ему чашку чаю, как увидела его со стучащими зубами, — весь разобранный, самый настоящий скелет. Да не захотел... Нет, товарищ следователь, тощий чересчур этот парень, сил у него не хватит даже воробья убить. Да и любил он инженера. И его к себе под крылышко Христов все время брал. Да и женщин общих у них не было — каждый свою любил.
— Да, но его-то женщина бросила.
— Драга — баба расчетливая. Что ей с Евдокима-то взять? Золотая рыбка — голая красота. А Дима мужчина спокойный, совсем как мой, и все у него ладится. Он как камень на своем месте.
Из тумана послышался бодрый голос:
— Эге-ей! Цана, тебе три письма, трижды угощать будешь!
Это пришла почтальонша, перепоясанная ремнями, как старый фельдфебель, потная, ловкая. Она держала письма веером, как выигравшие карты.
— По самой короткой дороге проехала. От цеха досюда — двести шагов. А от старого цеха до нового — всего пятьдесят. Я поле знаю — как свою сумку. На этой земле у каждого свой адрес. И все адреса — в моей глупой голове!
Она кинула в рот кусок сахару и стала его грызть (треск при этом раздавался как в камнедробилке).
— Инженер Христов получал письма?
— Писала ему баба какая-то, чуть ли не каждую неделю. Желтый конверт, зеленые чернила.
— Обратный адрес помнишь?
— А как же? Роса Велева, улица Рачо Иванова, 5. Пловдив. Я из тех машин, что не ржавеют.
Климент возвращался коротким путем, измеренным почтальоншей, — он вел к новой стройке. Протоптанный грубыми подошвами, местами провалившийся от тяжести грузовых машин. Где же это старые добрые детективы с их лупами и шустрыми умными собаками? И нечаянные очевидцы — старушки, страдающие бессонницей и подагрой? И верные слуги — с нюхом, не уступающим нюху самого хозяина? Он был один — простуженный, недовольный собой, и развороченной красной землей, и людьми, погруженными в свою работу. Ни капли крови, ни знака, ни письма, ни наследства... Климент перелистал уже сотню личных дел на этом заводе — карманники отсиживали мелкие сроки, двое фальшивомонетчиков и один бывший счетовод, присвоивший государственные деньги, были под наблюдением и вели себя пока прилично: каждое воскресенье к ним приезжали гости — родные, друзья...
Явных врагов у Христова не было. В карты не играл, не пил, валютными аферами не занимался, к иностранцам, недоброжелателям нашей страны, не тянулся. Нормальный человек. И вдруг — нет его, исчез, растаял... Осталась одежда, какие-то слова, воспоминания о поцелуях, незаконченные чертежи, неосуществленная мечта о своем ребенке, существование которого тоже тайна. Тайна? Но почему? Через несколько дней Климент и это выяснил. Ребенок инженера Христова, девочка, вместе со своими родителями жил за границей. Отец работал там в посольстве. Мать тщательно замаскировала свое прошлое.
Предположения о семейной кровавой распре отпадали.
В своей душной комнатушке с запотевшими стеклами Климент изучал скудные факты, которые вписал против каждого имени. Никаких противоречий: слова и впечатления сближались, сливались, не оставляя белых пятен на не слишком пестром мозаичном портрете современника — человека умственного труда... И все же этот человек (не имеющий многочисленных друзей, но лишенный и явных врагов) исчез. Не оставил никаких следов — письма или хоть прощального слова какой-нибудь женщине, любившей его. Все его разговоры с людьми, все мелкие неурядицы были обычными — без каких-либо предчувствий и многозначительных намеков, которые уже после случившегося, задним числом, начинают плодить свидетели. Следователь внимательнейшим образом осмотрел квартиру инженера, пересмотрел его одежду, обувь, мелкие вещи, бумаги... Никаких следов беспорядка — или, наоборот, преднамеренного наведения порядка, чтобы карты были чисты перед тайной, называемой смертью. В кухне он нашел заплесневевшее варенье, банку с баклажанной икрой. Все это было внимательно исследовано, даже таблетки от головной боли и от кашля, Мария сказала, что Христов, простудившись, поправлялся за три-четыре дня — организм у него был сильный. В поликлинике подтвердили: никакой коварной болезни, никакой психической депрессии. Значит, размышлял следователь, у здорового, подвижного, выносливого человека, каким был Христов, не было причин, побудивших его исчезнуть (по своей воле или с чьей-то помощью)... Стоп! А Мария? Разве не выяснилось, что Христов не мог выносить ее присутствия длительное время, что она раздражала, даже бесила его? В следовательской практике был такой случай: женщина не смогла жить без своего любимого и убила себя, веря в вечное супружество с ним в загробном мире. Климент усмехнулся: если что и было противопоказано инженеру Христову, так именно «вечное супружество»...
Последним, что наметил проверить следователь, был небольшой водоем поблизости. Два опытных ныряльщика прощупали его дно, покрытое липкой, скользкой тиной. Они появлялись на поверхности, похожие не древних ящеров, и махали пустыми черными лапами. Когда, перемазанные тиной, ныряльщики вышли на берег, толпа мальчишек и случайных прохожих была разочарована: утопленника не нашли и вообще на дне ничего не оказалось, кроме останков трактора, потонувшего на самой глубине лет десять назад.
Неизвестной Росе Велевой следователь отправил записку, что приедет к ней в четверг, часов в шесть вечера, если ей будет удобно (разумеется, ей это было удобно). Комната, в которую она его пригласила, выходила окнами на запад. На стенах — целый зимний сад. Книжный шкаф, радиоаппаратура. Огромный сундук, разрисованный ярка-красными розами и целующимися голубками (музейный экспонат, поизносившийся, но не потерявший своеобразной простодушной прелести).
— Красивый, да? — засмеялась Роса.
Ей было около тридцати, большие глаза смотрели печально из-под тяжелых век. Зубы делал, видно, первоклассный дантист — такие можно было то и дело показывать в улыбке. И Роса улыбалась — может быть, не от всей души, принужденно, но, во всяком случае, старалась сгладить впечатление, которое производило на гостя инвалидное кресло. Калека давала понять, что она — женщина, предпочитающая не давать воли мрачным мыслям.
— Знали вы Стилияна Христова? — спросил следователь.