– Я и не собирался…
– Не ври. Ты же – лаоши! Как ты можешь им быть, если будешь врать? И еще хочешь стать писателем… Кто будет читать такого человека?
– Успокойся. Во-первых, писатели не врут, а сочиняют. Это знают даже дети. А во-вторых, как раз правды никто и не любит. Правду говорят только тем, кого ненавидят. Да и нет ее на самом деле.
– Врать и сочинять – разные вещи!
– Поверь мне, это одно и то же. Импульс и цель разные, а процесс один.
Сердито дернула плечом.
– Мне трудно с тобою спорить. Осторожно обнял ее.
– А ты не спорь. Просто люби меня. Больше всех на свете. Уткнулась мне в плечо и даже не заплакала – заревела.
С газона на нас уставились пятна лиц, сумерки размывали черты.
– Ну, все, все… – не таясь, я принялся целовать Ли Мэй во влажную щеку, в искривленные плачем губы.
– Увидят… – слабо попыталась увернуться она.
– Да и черт с ними. Ты же выйдешь за меня замуж. Да и кому какое дело…
– Ты точно не сможешь поехать со мной?
– К сожалению. Но послушай – это всего-то несколько дней…
– Почти неделя, – шмыгнула носом.
– Ерунда, время быстро пролетит.
– Для меня эта неделя, пока тебя не было, прошла совсем не быстро.
– Понимаю. Я бы вообще умер, если бы ты куда-нибудь со своим другом поехала. Ну, с тем, из Пекина.
– Он мой друг, а не муж.
– И она мне не жена.
– Зато была ею.
То и дело или я или она шлепали себя по рукам и ногам – комары не теряли времени даром.
– Хочешь, поедем летом куда-нибудь? Сразу ответила:
– Только не на Хайнань. Ненавижу его.
– Ты была там?
– Нет. Все равно ненавижу.
– Поедем в Тибет. Там нет комаров.
Осторожно хлопнув ее по голени, я убил еще одного кровопийцу.
– Давай. Будем всю ночь лежать вдвоем в одном спальном мешке.
– Там холодно?
– Это же горы. Ты был в горах?
– Нет. Русскому человеку в них неуютно, у нас от гор одни неприятности. Славяне – люди лесов и полей.
– А я никогда не была в лесу. Только в парке.
– Ну, вот выйдешь за меня замуж, увезу тебя в Россию. Москва тебе быстро надоест: ты же шанхаянка, чем тебя удивишь… Но зато у меня есть дом в деревне, мы туда на лето раньше ездили. Потом отец умер, и перестали. Даже не знаю, что с тем домом теперь… Сделаем ремонт. Собаку заведем, большую и лохматую. Ты ведь любишь собак, вот и будут у тебя сразу две собаки – я и она. Будем в лес ходить, за грибами. На охоту тоже – ружье есть, старое, но хорошее. Научу тебя стрелять. Умеешь?
– Нет, конечно. А ты хорошо стреляешь?
– Разумеется. С самого детства, – приврал я. – У нас такой обычай, у русских – класть в колыбель к малышу оружие. Я уже в восемь лет метко попадал из пробкового ружья медведю в глаз.
Неожиданно она звонко шлепнула меня по лбу.
– Ты что?!
– Комара убила, – сказала невинным голосом. – И кое-кому врать поменьше стоило бы.
– Ну, честно. Просто я не успел сказать, что медведь был плюшевый.
Я достал сигарету, покрутил в пальцах, размял по старой привычке. Поднес к лицу и вдохнул носом пряно-острый запах нераскуренного еще табака.
На мгновение сердце защемило от неожиданно нахлынувшей тоски. Завертелись в голове картинки: то ли их вызвали слова о деревенском доме, то ли пробудил табачный запах – почти такой же, только от родного «беломора», источали куртки и ватники отца и деда…
Вот она – речка, а вдоль берега – пара улиц с серыми домами под горбатыми крышами.
Деревня Червяково.
Заборы – косые, едва стоят, а местами их и нет вовсе.
Рыбацкие мостки, уходящие в темную воду.
Осока и камыши буйной порослью.
Заброшенная церковь на холме – лишь стены да черные ребра купола, остальное растащили на стройматериалы.
Дед родился и всю жизнь прожил в деревне, разве что на четыре года отлучался на войну – чтобы дойти до Берлина. Отец с упоением копался в земле по выходным, а я, к его огорчению, к сельскому труду и крестьянской жизни был неспособен.
И все равно батя упорно таскал меня в деревню. По пятницам, механически жуя ужин, я с ужасом думал, что завтра, ни свет, ни заря, придется тащиться с отцом за картошкой, нужно срочно выкапывать, иначе померзнет или дачники с бомжами разворуют. Машины у нас никогда не было, поэтому перли мешки в Москву на своем горбу.
Еще были каникулы. Солнце, вода, малина и яблоки. Летние друзья – деревенское хулиганье, с которым дрался до кровавых сопель, а потом сдружился и научился курить. Подглядывали вместе за молодой тогда еще Мордвихой, пришлой бабенкой, к ворчанию стариков и нашей радости купавшейся в речке голышом – лишь косынка на голове, красная с золотым узором…
И, конечно, игры с ружьем… Черный, обшарпанный приклад, матовый отсвет стволов и силуэт ястреба на замке. Ружей имелось несколько – три или четыре, сейчас уже не вспомню. Хранили их в узком и высоком шкафчике дальней комнаты, «дедовой» – тот любил в ней поспать после обеда. Иногда дед с отцом уезжали за продуктами в город, а меня оставляли с бабушкой. Я говорил ей, что иду купаться на плотину и осторожно, задками, прокрадывался в сад. Влезал в маленькое окошко, прислушивался. Если в доме было тихо – бабушка возилась в огороде – вытряхивал из дедовского сапога маленький желтый ключик и открывал шкаф. Играть с ружьями, конечно, не дозволялось. Дед иногда разрешал подержать одно из них в руках, несмотря на протесты отца, но удовольствия в этом не было никакого. Совсем другое – когда ты один. Осторожно поглаживая холодный металл стволов, ощупывая изгибы деревянных прикладов, принюхиваясь к тревожному запаху оружия, я воображал себя Следопытом из подаренной отцом книжки… И, увлекаясь, не замечал, как ружье оказывалось в руках. Целился в белеющее окошко, прижав щеку к прикладу и щуря оба глаза, и вздрагивал от сухого щелчка – не заметил, что взвел курки и потянул спуск. Как, при всей своей глухоте и привычке переспрашивать услышанное по нескольку раз, могла этот щелчок слышать бабушка – для меня осталось загадкой. С мокрым, скрученным в жгут полотенцем – в Москве, в раздевалке бассейна, мы хлестались такими же, называя их «морковками» – бабушка врывалась в комнату. С неизменным «черт безрогий!» охаживала меня, куда ни попадя, если я не успевал сбежать через окно. Я не обижался на бабушку, ведь она никогда не рассказывала о моих проделках ни скорому на расправу деду, ни отцу, предпочитавшему долгие воспитательные беседы. После смерти деда мой отец, тихий человек, противник охоты и всякого насилия, сдал все ружья, кроме одного. Дедовское «трофейное» долго лежало в чулане, завернутое в старую занавеску. Я знал, что оно хранится там, но ездить в деревню не было никакого желания.
Когда отца не стало, дом начал сдавать на глазах. Просел, покосился, зарос лебедой по самые окна. Таким я его увидал в последний свой приезд.
В щели когда-то крепких стенных бревен без труда могла вместиться ладонь. Вокруг дома покачивались