«Логично», – сладостно-обнадеживающе екнуло у меня где-то внутри, но сомнения, честно сказать, остались.
И вот я снова в Москве, на Олимпийском, 22. Жара, дышать нечем. Дверь опять открывает Батима. Увидев меня, ласково улыбнулась. Зашел в прихожую, снимаю ботинки. А Батима говорит:
– Тут Юрий Поликарпович на своем вечере на вопрос, есть ли сейчас молодые талантливые поэты, отзывался о вас очень хорошо, сказал, что есть на Урале, в Свердловске, один поэт, он вам всем еще покажет.
В этот момент из дальней комнаты появился Кузнецов и сказал то ли шутя, то ли серьезно (я не понял), немного даже смутившись:
– Не слушай женщину, это я не про тебя говорил, это я про другого… Проходи.
И зашел в кабинет. Я за ним. А сзади голос, почти шепот Батимы:
– Про вас, про вас он говорил, я знаю, это он сейчас что-то…
Юрий Поликарпович читал мои стихи. А я жадно оглядывал полки с книгами, пытаясь запомнить, что читает поэт, чем дышит. На этот раз ему понравилось значительно больше стихов, в основном – любовная лирика. Особо выделил стихотворение «Из сентября».
Несколько раз процитировал строчку «Спиною к лету раз деваются деревья, рассматриваясь в лужах сен тября».
– Хороший образ, настоящий. Ты стал немного понимать психологию женщины, а это очень важно для поэта.
Увидев в другом стихотворении строку «Великий поэт конъюнктурит» завелся:
– Сейчас нет великих поэтов, просто некоторые хотят таковыми казаться, хотят, чтобы их так называли. Посмотри внимательней, почитай. И не лги себе! Никогда.
А над «Сиренью» расхохотался:
– Ну, ты и завернул… «С утра по радио сирень передавали…» Галя, Галя, включай скорее радио…
Спросил, не собираюсь ли я поступать в Литинститут. Я сказал, что собираюсь на следующий год, но есть проблема с отработкой по распределению (кстати, с работы ученые меня отпустили до окончания установленного срока, и думаю, наука от этого только выиграла). Кузнецов сообщил, что в следующем году семинар поэзии набирает Лев Ошанин, не бог весть какой поэт, но поступать все равно надо, чтобы быть в Москве среди таких же молодых способных людей. Нельзя, мол, вариться в собственном соку и т. д. Но меня убеждать было не надо. Я и так весь горел этим желанием и готов был отдать за это практически все.
После поступления в Литинститут летом 1987 года я первым делом позвонил Юрию Поликарповичу. Сказал, что стал студентом. Он поздравил меня и пригласил к себе. Я тут же примчался. Дверь мне открыл сам Кузнецов. Устало проговорил: «Раздевайся, проходи». Я, как и раньше, пошел было в кабинет, но он, окликнув меня, позвал за собою на кухню. Там был еще один человек, который очень смешно, как мне показалось в первый раз, себя вел. Он как-то неуклюже суетился вокруг Ю. П., как-то заботливо его опекал, хотя на самом деле все путал и делал не так. Каждое слово он повторял раза по два- три, говорил быстро и отрывисто. Ростом он был значительно ниже, чем Ю. П., но восполнял свое меньшее присутствие кипучей деятельностью.
Когда я вошел, он замолк и вопросительно взглянул на Кузнецова. Тот словно нехотя и как-то вяло произнес:
– Это свой, при нем можно.
И невысокий человек (а оказался он поэтом Олегом Кочетковым) продолжил с вдохновенным возмущением громить какого-то неизвестного мне деятеля СП СССР. На столе стояла пятилитровая банка с пивом, которое очень быстро закончилось. Появилась вторая. Я чувствовал себя как-то неловко: сижу с огромным поэтом, молчу, разговор идет непонятно о чем.
– Давайте хоть пиво разолью.
– Разливай, – соглашаются уже хмельные голоса.
И разлил. Мимо кружки. Прямо на пол. Попало и на Ю. П., и на Олега.
– Ах ты, господи! – воскликнул Олег и продолжил обличительный монолог.
Я вскочил виновато, чтобы вытереть. Но Кузнецов остановил меня:
– Сиди, я сам.
Неторопливо взял тряпку, как бы раздумывая, что с ней делать, и медленно стал вытирать стол и пол. А Олег все говорил, ставил кого-то на место. Так я и запомнил то посещение: Кузнецов в мокрой одежде с тряпкой в руках и Кочетков, ниспровергающий какого-то функционера СП.
Будучи еще студентом первого курса Литинститута, я очень сблизился с семьей поэта Бориса Примерова. Часто бывал у них дома, тесно дружил с их сыном Федором. И помню, как-то после прочтения моих стихов поэтесса Надежда Кондакова, жена Бориса Терентьевича, сказала мне очень важную вещь, о которой сам я, бывший провинциал-свердловчанин, до этого не знал, хотя смутно подозревал, догадывался, удивляясь, бродя по редакциям, почему мои стихи – даже когда хвалят, не берут. Из «Нашего современника» меня отсылали в «Литературку», а оттуда – обратно в «Наш современник». Так вот, узнав, что мои любимые поэты – Есенин, Маяковский, Павел Васильев и Борис Пастернак и немало удивившись такому набору, она сказала: «Сергей, вам будет очень трудно в литературной среде, вам все время придется бороться, вы не будете подходить ни в какие литературные обоймы. Правым, либералам, вы не подойдете из-за патриотического содержания стихов, а левым, патриотам-почвенникам – из-за некой продвинутой, модернистской, на их взгляд, формы». Помогло появление прохановской газеты «День- Завтра», куда такое формо-содержание вписывалось как нельзя лучше, но это было в 1992 году. Потом привыкли и стали печатать всё (или почти всё).
И теперь я понимаю, что, вероятно, именно этим я и приглянулся великому, но очень уставшему от бытовой борьбы поэту, приглянулся, несмотря на некоторые явные несовершенства тех моих стихов. Ведь у Кузнецова – при явной глубинной почвенности и генном патриотизме – достаточно модернистская форма изложения, которая во многом сближает его не с Рубцовым, Примеровым, Куняевым или Сорокиным, а скорее с ранним Вознесенским и ранним Бродским (хоть он и называл второго вторичным, а первому вообще отказывал в принадлежности к поэзии).
Также к реальным, а не фиктивным модернистам (то есть развивающим язык, письмо, а не шокирующим своим необузданным «я») можно отнести замечательного русского художника и великого подвижника Илью Сергеевича Глазунова (хотя он ни за что не согласится с этим моим заявлением). А вот Малевич – не модернист, он просто очень сильно переоцененное мертвое квадратное гипертрофированное «я».
Да, Кузнецов – модернист, не придумавший, но выстроивший свой космос не на пустом месте, не в хаосе и разрушении, а на крыше, если так можно выразиться, засыпанного пылью забвения – Мифа (и думается, «Поэтические воззрения славян на природу» сыграли в становлении его мировоззрения далеко не последнюю роль).
Да, Кузнецов – гений. И теперь это тоже понятно. Гений, как и Пушкин, не стихами – выход хрестоматийных текстов у него такой же, как у любого большого поэта. А есть у него, кстати, и средние стихи.
Гений потому, что создал свой мир, свой образный ряд, свой язык, свою интонацию, по которой его сразу можно отличить от других поэтов. Кузнецов соединил логику современного бытового (типового) языка с практически вымершими понятиями и образами. Это язык, на котором говорил он один (подражатели не в счет) и который в конце концов стал понятен не только пишущей, но и читающей братии. Люди свыклись и стали понимать как естественное – этот симбиоз бытового с возрождаемым языком и мировоззрением наших предков.
Но человеческая жизнь, даже гениальная, слишком коротка для такого титанического броска в бездну. Как пересаженная из других мест яблоня будет расти, цвести, но плодоносить может начать только через какое-то время (если вообще начнет). Но главное, что дерево уже посажено, семя брошено…
Стихи у Кузнецова умные (разумные). Но лично для меня в его стихах, особенно в любовной лирике, не хватает чувства, пронзительной открытости сердца. Многие стихи, философские в том числе, поражают своей практически математической логикой, они как бы просчитаны на несколько ходов вперед. Он, как хороший шахматист, передвигает фигурки образов, прекрасно понимая, чего ему надо добиться, сочетая рациональное с иррациональным, высокое с низким.