Он-то похвалил, а вот Иван Заруба расстроился, когда оглядел засеянный Гринькой осьминник.
— Эка, сколь нагустил. Полагалось на твою полоску всего пуда два семенного зерна, а ты весь мешок- пятерик опорожнил. Глазомер-то твой где? Эх, зря я доверился! Видать, соображения еще маловато, на другую вешну, смотри, так не делай. Нынче без урожая останемся!..
И не угадал.
В то лето случались дождики редко. Набежит тонкая тучка, без грома, без молнии, чуток на земле пыль прибьет и отвалит. Жаркие суховеи иссушили поля. На пашне, кою Иван сам засевал, половина всходов погинула, а остальные выросли еле-елешные — ни серпами жать, ни литовкой косить. Зато на Гринькином осьминнике при густом-то посеве поднялись всходы дружные, вешнюю влагу от суховеев уберегли и своими силами обошлись. Пройдет ли кто из мужиков по дороге, на телеге ли проедет, а уж не утерпит, остановится и подивуется: «Экое чудо! Сроду таких справных хлебов не вырастало в здешней округе». И Заруба не уставал повторять: «Ай да Гринька! Ай да сынок дорогой!» Тем временем Сидор Давай чуть ума не лишился. По всему его полю выросла одна голимая лебеда. Хоть бы где-то посередь нее пшеничный колосок проглянул. Лебеда, лебеда и лебеда, с краю до краю.
С той вешны Заруба и Давай поменялись местами. У Ивана всякий год зерно в закромах, у Давая уж и себе на прокорм не хватало. Давила и глушила посевы трава-лебеда.
Стал Давай думать, как бы не разориться совсем. И додумался: наверно-де, у Ивана Зарубы сильные семена завелись, коим погода-непогода никак не вредит.
Выбрал ночь потемнее, съездил на поле, украл с его полосы десять снопов, намолотил с них полный мешок зерна. Ничего, однако, не выгадал. На другой год опять одна лебеда уродилась.
Иной бы в его положенье сходил к Калистрату, повинился бы: так, мол, и так, дедушко, изобидел я тебя худым словом, поступил неразумно и потому, сделай милость, не гневайся на меня, обещаюсь делать людям добро, — а Давай к попу побежал.
— Отслужи, батюшко, на моем поле молебен, святой водой покропи. Сними заклятье, кое Калистрат наложил!
Стребовал поп с него денежки за свой труд, взял большую икону, отслужил на поле молебен, во все стороны водой покропил, кадилом подымил, но и боженька не помог. Не зря сказано: на бога надейся, да сам не плошай!
Тогда и смекнул Сидор: это у Зарубы Ивана парень шибко удачливый! А потом уж решился — надо в зятья его взять! Не мило, не знатно с простым мужиком породниться, но иначе не сманить к себе Гриньку.
Так и заставила неволя самому к Ивану Зарубе идти — свою дочь Фетинью в невесты навеливать.
Иван по началу-то себе не поверил: опять-де, наверно, задумался и вот блазнит, чего сроду в уме не держал! Быть не может, чтобы Сидор Давай к нему снизошел! Потом уж озлился:
— Хочешь перед всей деревней опозорить меня? Не бывать тому, чтобы я, честный хлебороб, с эким прохиндеем связался!
И Гринька Фетинью отверг:
— Она умеет только шанежки лопать да на перине отлеживаться! Живет на земле, а не видывала, чем пашню пашут, с коей стороны серп в руки берут!
Выбежал от них Давай, будто ошпаренный.
Прежде точила его лишь зависть к Ивану Зарубе, а тут, на придачу к ней, неодолимая злоба явилась. Всю ночь Давай самогонку пил и кулаком по столу гвоздил: «Сничтожу! Дотла сничтожу!»
На ту пору жатва хлебов на полях была уже кончена У Ивана на жниве стояли суслоны один к одному, в каждом по десять снопов, в каждом снопе колосья в четверть длиной. Только у Давая в поле лебеда от края до края.
Выбрал он самую темную и глухую ночь, тайно пробрался на поле Ивана Зарубы и пустил по сухому жнивью палы. Сначала пыхнул маленький огонек, чуть погодя разгорелся и, подхваченный попутным ветром, побежал от суслона к суслону.
Занялось бы зарево, в большом пожаре погинул бы весь урожай, но тут враз что-то случилось, будто весь огонь кто-то шапкой накрыл. А под ногами у Давая земля накалилась. Он туда, он сюда, как заяц, начал прыгать с места на место, круть-верть в разные стороны — везде пятки жжет, пуще чем на сковородке каленой. На пенек вскочил, и там жаром обдало. На березу залез — та закачалась и сбросила.
Вышибло Давая из ума. Заохал. Запричитал. Кинулся было бежать, а кто-то его за штаны удержал:
— Обожди, еще попляши!
Обернулся Давай. Это дед Калистрат на него заругался.
— Земля супроть тебя возмутилась. Обидчик ты! Остальное, Давай, сам понимай...
Чего-то замолол Давай совсем невнятное-непонятное, потом еще раз подскочил, вырвался из рук деда Калистрата и рванулся к дороге. Скачет да оглядывается, будто от стаи волков убегает.
Утром раненько пришел Гринька на поле суслоны проведать. Увидел кое-где опаленную стерню. Кто это здесь побывал? Кому вздумалось с огнем баловаться? Экая беда могла приключиться!
Покуда в догадках терялся, за одним из суслонов деда Калистрата приметил. Сидел дед на земле и о чем-то сам с собой разговаривал.
— Не заблудился ли, дедушко? — спросил его Гринька.
— Тебя жду, — промолвил старик.
— А пошто?
— По то, что времячко подошло! Перво-наперво, с Даваем расчет произвел. И ваш урожай уберег. Чую, посередь ночи мой посошок начал постукивать, знак подавать. Пришлось скоренько в путь собраться...
— Неужто твой посошок не простой?
— Приходилось ли тебе про Хлебосея что-нибудь слышать?
— Баушка Капустиха сказывала, да можно ли верить ей...
— А потому молве о нем плохо верится — никто Хлебосея в лицо знать не знает. Не оказывает он себя, живет меж людей неприметно, ну, мужик и мужик. Неприметно же и повеленье матушки-земли исполняет. Она ведь много не спрашивает, лишь бы всюду ложились на пашни добрые семена, жили бы люди в дружбе, не порочили бы хлеборобское звание. И не к чему Хлебосею-то оказывать самого себя. То добро не живуче, не долговеко, кое сделано лишь во славу себе. Зато оно останется навсегда, если обогрело кого-то, из нужды вывело, накормило досыта, одело-обуло да еще и поклонилось вдобавок из уважения за труд и за совесть. Не терпит хлебородная земля бесчестья, не даст поблажек ни лодырю, ни хапуге. Велика, широка, просторна из края в край наша хлебная сторона. Вот и приходится Хлебосею, коему матушка-земля оказала доверие, за вешну, лето и осень не раз ее обежать и оследовать, худые всходы поправить, редкие зеленя загустить, помочь колоскам силу набрать, а где встретится варнак и стяжатель — изгнать его прочь!
— Как же Хлебосей управляется? — засомневался Гринька. — Мудрено!
— Ничего мудреного нету, — заверил дед Калистрат. — На то ему особый посошок препоручен. Ты, поди, думаешь, мой посошок — это просто палка березовая? Верно, палка, только в середке у нее есть живинка, и завсегда можно слушать, чего надо нашей кормилице, какую службу для нее справить...
— А сам-то ты, дедушко, Хлебосея встречал или тоже лишь молву пересказываешь?
— Мы с ним в одной избе живем, одной ложкой кашу едим, одну лопотину носим, вместе с утра до ночи ходим, одно имячко носим: Калистрат Хлебосей!
Взмахнул старик посошком над поляной — тотчас вся пожухлая трава зазеленела вокруг, и разноцветье, как в летнюю пору, заполыхало. От ромашек белым-бело, от заячьей капусты, душицы, колокольчиков — глаз не оторвать, от желтой кашки, от донника и других духовитых растений — медовые запахи.
Второй раз взмахнул дед Калистрат посошком, и вот уже видимо-невидимо запарила земля и вешним звоном вся округа наполнилась.
Мало времени погодя виденье исчезло, а дед Калистрат молвил:
— Лето вперед осени не бывает. Всему свое время. Вот и мое времячко кончилось. Пора и мне на покой. Испокон веков Хлебосей друг дружку сменяют, из рук в руки передают посошок, оттого и не кончится никогда хлеборобство, а земля-кормилица не оскудеет нисколечко.
— Коли можно, мне свой посошок передай! — попросил Гринька. — Я со всей охотой за твое дело возьмусь.