— Еще при твоем рождении я тебя в преемники взял, — признался дед Калистрат. — И положил я тогда тебе в кулачок пшеничное зернышко. Вот, мол, расти, парень, с хлебным полем не расставайся. С той поры не переставал я присматриваться к тебе, оправдаешь ли ты великое назначение. Ну, а теперича в полной уверенности могу вручить тебе наследный посошок.
Взял у него посошок Гринька, в пояс земле поклонился, от чистого сердца зарекся: ничего в природе без нужды не трогать, никакого вреда ни полям, ни лесам, ни зверям не чинить, а всякое добро для людей множить и множить.
Долго жил Григорий Хлебосей. Сколь он за свою жизнь хлебных полей обошел и на всяком поле добро чинил — не измеряно. Сколько богатых урожаев люди собрали — никем не сосчитано. Но от Хлебосея узнали люди, что повеленье земли — творить добро, жить в дружбе, хлеборобскую честь свято беречь — для всех, одинаково.
ПОЛУНОЧНОЕ ДИВО
Ежели ты в позднюю пору возле горного утеса не бывал, то и Полуночного дива не видел...
Жил когда-то гончар Фома. А у него сын был Санко. Избешка у них от ветхости на подпорках держалась. Сам-то Фома робить уже не мог. Весь свой век месил сырую глину, на гончарном кругу горшки и крынки готовил да обжигал их в яме, в огороде, ну, а вместо богатства только хворобы нажил: то у него почнет спину ломить, то пальцы крючить. И осталось под старость на печи лежать, под тулупом греться.
Санко отца заменил, но один раз выказал недовольство:
— Скукота это, батя! Неужто, кроме горшков и крынок, мои руки ни на что не способны?
— Ведь кормиться нам надо, — сказал Фома. — Кажин день хлебушка пожевать охота, щей похлебать, чаю попить.
— А может, руки мои дела иного просят!
Появилось у Санка мечтание. Места он себе в избешке не находил, покою лишился. Сидит, бывало, за гончарным кругом, вертит из мягкой глины посудину и вдруг остановится, глаза в окошко уставит. А там, за окошком-то, пролегли меж пшеничными полями дороги проезжие, перед тихой речкой хороводы белых берез расступились, в вышине небо сияет, и такая-то в нем глубокая синева, аж голову кружит!
Поначалу Фома думал, дескать, Санко из-за Стешки страдает. Парень молодой, лицом-то весь в мать, добром будь помянутую! Те же волосы кучерявые, тот же из-под темных бровей взор пронзительный, лоб крутой и складка вокруг подбородка упрямая. Все девки в деревне заглядывались, но только Стешка его покорила. И чего он в ней нашел — трудно понять. Так себе деваха, встретишь на улице — не обернешься. Ростом мала, тонковата, не бойкая, на песни не голосистая. «Э-хе-хе! — кряхтел Фома. — Хорошо еще не горбатенькая! И управляться-то в хозяйстве поди-ко не сможет. К чему мне такую сноху?»
Отбить от нее Санка не удалось. Так и поставил тот на своем. Да еще попрекнул: ты-де, отец, по себе не суди. Ведь вот-де, прожил с матерью тридцать лет, а на уме-то у нее ни разу не побывал. Она до самой старости с тобой горе мыкала, но тебе и невдомек было. Наробишься за гончарным кругом допоздна, поужинаешь, чем попадя, и скорее спать завалишься, ласкового слова не вымолвишь матери. Как чужой!
Догадывался Фома — без Стешки все же не обошлось. Это она растравляла. Как-то вечером нечаянно подслушал их разговор.
— Какая, Санко, я буду счастливая, ежели тебе твоя задумка удастся...
Посылал Санко к ней во двор сватов, а те вернулись ни с чем. Стешкин отец, Никанор Чижов, на сговор не согласился. Мы-де кормили-поили девку, а коли вы взять хотите, то коня предоставьте да пять овечек, воз зерна веяного, ведро браги хмельной и деньгами сто рублей. Непосильная плата! Да и неоткуда ее взять-то было.
Пока Фома этак сам с собой судил-рядил, Санко совсем затосковал. Только на один обжиг наформовал горшков, а больше к гончарному кругу близко не подходил. Слонялся из угла в угол по избе и все чего-то думал и думал.
Фома уж не вытерпел, шумнул на него:
— Ты чего это, парень? Посуду давно пора в яму сажать да обжигать. Ведь испортится! Поди-ко, у тебя все Стешка из ума не выходит?
— Есть еще кое-чего! — отмахнулся Санко. — Стешка слово дала, а ее слово надежно. Не отдаст ее Никанор задарма, так убегом уведу, в другой деревне поженимся. А вот охота мне, батя, такую посудину сформовать и обжечь, какой ни один мастер не делал.
Вот куда гнул Санко-то и к чему его Стешка толкала! Все хорошо: и любовь, и достаток в доме, но мечтание всего превыше! Без него душа остается пустой, в великой печали, как вспаханное, но не засеянное поле. Так прожил свою жизнь он, Фома Рябой. Вчуже жил-то, холодно, оглянуться не на что, сердцем приложиться не к чему.
Спросил однако:
— Что за невидаль сделать задумал?
— Как придется, — сказал Санко. — Может, корчагу узорную, а уменья и терпения хватит, то кувшин какой-нибудь дивный.
— Ладно, попробуй, сколь силы хватит, — одобрил Фома и даже по-стариковски всплакнул.
Вскоре Санко ушел в сторону Каменных гор подходящую глину искать. Та, что он у себя в огороде добывал — желтая глина — для тонких работ не годилась. Ну, и поприглядеться хотелось к цветкам полевым, как на них разные краски играют и нельзя ли те краски собрать да к гончарному ремеслу приспособить.
Проводила его Стешка за реку, попрощались они до поры до времени.
По низовью река у нас шибко широкая, а ближе к горам совсем как ручей. Попадала на угорьях всякая глина. Пробовал ее Санко мять и на костре жечь, но бросал. И зоревых красок со цветков не набрал. Сгорали цветки в огне. Однако не попускался он и в обратный путь не поворачивал.
Пришлось как-то ночевать на становище. Давненько оно было заброшено и оставлено хозяевами. Балаган уже развалился, с навеса солому всю разметало. Тут рудознатцы старались, золотишко, не то камни-самоцветы промышляли.
Поужинал он, лег в траву. А время уже к полуночи близилось. По всей округе тишина глухая. Сосны замерли. Река остановилась на бегу и тоже уснула. Чуть-чуть показался из-за гор месяц, нехотя постоял в вышине и скрылся. Небо после него темнотой налилось, выгнулось дугой в глубину, высыпали по нему звезды.
Между тем к утесу, у подножия коего становище ютилось, вроде бы тучка примчалась. Ночи чернее. Сразу от нее прохлада хлынула. Зашумел лес в вершинах. Зацепилась тучка о каменный гребень, закружило ее, взметнуло, и начала она вырастать вверх, под самое небо. Потом пала на нее изморозь, во всю ширь и высь подол иголками ледяными осыпало, куржачком пуховым припорошило. И вдруг под изморозью, сквозь туман разноцветные огни появились. И вот уже нет на той тучке ни черноты, ни куржака, засияла она, как елка новогодняя, да так и остановилась, кружиться-то перестала.
Поднялся Санко, чтобы получше все рассмотреть и запомнить, но тучку располоснуло. Он даже отшатнулся и рукой заслонился. Там, на гребне, молодица оказалась. Во мгле лица ее было не знатко, затенили его косы или какой-то венец, что ли. Зато на белой шее и на кофте нарядной бусы сверкали, а ниже пояс широкий в узорах и будто лунным светом весь озаренный. И вовсе не тучка ее укрывала, а накидка такая диковинная.
Принялась великанша с неба звезды брать и на свое платье навешивать. На рукава — звезды крохотные, по всему подолу — самые крупные.
И свершилось это все в один миг. Как окошко в чудный мир приоткрылось и сразу захлопнулось.
Но и то Санко враз осчастливел: пало ему на ум, если уж не целиком повторить виденное, то хоть в малости сделать что-то похожее. Глаза увидели, голова придумает, а руки исполнят.
Он еще стоял и смотрел на темную вершину утеса, когда из-за ближней сосны вышел к нему старичок: