причину. Только, прошу вас, ни Токареву, ни Гречанику ничего пока не говорите. Они могут подумать, что я испугалась, что ищу дела полегче…
И Таня рассказала обо всем.
— Я ведь потому и за советом пришла, — закончила она, — что придумать не могу, что делать, как лучше поступить. В этой обстановке больше всего страдают рабочие, и надо что-то и как-то изнутри изменить. Понимаете? Ну… чтобы Костылев сам себя опрокинул, чтобы на своих же фокусах обжегся…
— Мысль вообще-то правильная, — в раздумье сказал Ярцев, расхаживая по комнате. — Но Костылева в конце концов можно и…
— Нет-нет! Никакого административного вмешательства, прошу вас…
Ярцев долго еще ходил взад и вперед. Наконец остановился, хлопнул ладонью по столу и сказал:
— Хорошо! Решим так: вашу смену берем под особый контроль, мы, партийная организация. Но… Токареву и Гречанику сказать об этом придется. Не беспокойтесь, — заметив протестующее движение Тани, Ярцев поднял ладонь и медленно опустил ее на стол, — это будет по партийной линии, без административного вмешательства. Идет? Ну, вот и хорошо!
…В цех Таня ушла в приподнятом настроении, хотя и знала, что снова будет мучиться с пестрым сменным заданием, с зачисткой «концов».
Карусельный фрезер Алексея уже работал. Возле станка стояли Токарев и Гречаник. Около них крутился Костылев. Он заходил то с одной, то с другой стороны, всем своим поведением, каждым движением своим стараясь показать, что и он причастен к событию. Как же, ведь в его цехе! Он подбирал обработанные бруски, рассматривал их, стучал по ним пальцем, показывал то директору, то главному инженеру; подходя к Алексею, что-то говорил ему в самое ухо. Но Алексей работал, не обращая на него внимания.
Плавно вращался стол фрезера. Щелкали включавшиеся прижимы… Бруски послушно подставляли свои бока поющей фрезе. Она со звоном врезалась в их податливое тело — автоматический переключатель Алексея Соловьева действовал безотказно.
Таня не хотела обращать на себя внимание и к станку не подошла. Недолго наблюдала со стороны. Потом принялась за обычное распределение работы.
Позже, когда Токарев и Гречаник ушли из цеха и Алексей ненадолго остановил фрезер, Таня, проходя мимо, услышала слова Костылева, который словно приклеился к Алексею и никак не мог отойти:
— Молодец, Соловьев! Мо-ло-дец!.. Ну что ж, прими и от меня поздравление!
— Не могу, — сухо ответил Алексей, — мне твое поздравление сунуть некуда…
4
Таня получила письмо из Москвы. Вернее, это были два письма. В конверте, надписанном рукою Авдея Петровича, был еще один — письмо от лейтенанта Ивана Савушкина, с Дальнего Востока, где он служил в армии. На конверте стоял московский Танин адрес. Савушкин ничего не знал о событиях, происшедших вскоре после их встречи. Письмо переслал Тане Авдей Петрович вместе со своим неразборчиво нацарапанным листком.
До начала вечерней смены оставалось совсем немного времени, читать было некогда, но Таня не удержалась и вскрыла дальневосточный конверт. Пробежала первые строки.
«Таня, милая, — писал Савушкин, — теперь я могу наконец сказать тебе правду — то, что хотел сказать давно. Помнишь тот вечер в Новогорске перед отъездом твоим в консерваторию? Ну и вот… Ведь для того я и в Москву приезжал, для того и разыскал тебя…»
Таня взглянула на часы и, поспешно засунув оба письма в карман халата, побежала на фабрику. Гудок застал ее у проходной.
Началась смена. Шла она еще хуже, чем в самые первые дни. Распределяя работу, Таня то назначала не те детали, то одни и те же давала в работу дважды, то путала размеры, даже те, что великолепно знала на память. Спохватывалась и бежала отменять собственное задание, извинялась за оплошность, краснела от стыда… И снова ошибалась…
Только в обеденный перерыв, присев у стола в цеховой конторке, она достала письмо Савушкина.
«…Для того и разыскал тебя. Не правда ли, как странно все получается в жизни! Я семь лет не писал тебе, боялся потерять надежду на то, чем жил. Теперь знаю, что потерял, и пишу… Может быть, и не следовало говорить тебе об этом, но я не смог побороть желания выговориться: может, хоть от этого станет легче. Прости мне эту слабость. Я люблю тебя, Таня, давно люблю. А сказать об этом, как видишь, силенок набрался только сейчас. Потому и набрался, наверно, что признаваться уже стало поздно…»
Таня читала, и глаза ее влажнели. Закачались и поплыли куда-то разложенные на столе наряды, закачалась чернильница… Таня с силой потерла пальцами веки, снова склонилась над письмом.
«А в общем-то, сам я, должно быть, виноват. Ну чего молчал семь лет, чего не писал? А может… это и лучше, впрочем? Жизнь все сама решила. А для меня главное, в конечном-то счете, чтобы ты, Таня, была счастлива. Во всяком случае, знай: есть у тебя один бестолковый друг, для которого ты — все…»
Частые, написанные мелким почерком строки, ровные и прямые, ломались, расплывались и убегали в стороны. Таня с трудом различала слова.
«…О себе писать нечего. Мои воинские дела в полном порядке. Остальное ты знаешь. И хотя мне здорово трудно, сама понимаешь отчего, я совершенно спокоен: все определилось — теперь я военный на всю жизнь и… на всю жизнь думы и думы о тебе. И никто не отнимет у меня этого права, никто не запретит! Вот и все. Прости меня за невыносимо длинное письмо, но за семь лет это, может быть, не так уж и длинно. Жму твою руку и желаю тебе самого большого счастья. Оно для меня дороже всего на свете, дороже моего собственного. Иван».
Таня сложила и спрятала письмо.
«Ванек, Ванек! В жизни нет ничего странного, просто все в ней до невероятности трудно. Очень трудно…»
Глаза снова повлажнели, и Таня поскорей вышла в цех, чтобы не оставаться одной.
— А вы, товарищ мастер, вроде бы хвораете? — сказал Тане строгальщик Шадрин, вглядываясь в ее лицои видя, как рассеянно она проверяет размеры брусков на его станке. — Замаялись, видать…
— Ничего.
«…Твое счастье для меня дороже всего на свете… Дороже всего на свете… — мысленно повторяла Таня последнюю строку письма. — Дороже всего…» Счастье! А будет ли оно хоть когда-нибудь? Помнит ли она тот вечер в Новогорске, спрашивает ее Иван. Ну конечно, помнит. Звезды в темной воде пруда. Стихи Пушкина и то смутное предчувствие счастья, которое нахлынуло, когда Ваня сказал ей: «Приедешь в Москву, а там… Георгий». Если б знать тогда, что это Ванино предположение сбудется с опозданием на семь лет, знать, какая будет она, та встреча, которая перевернула жизнь!
…Это было совсем недавно, каких-нибудь два месяца назад — вскоре после того, как Таня получила инженерный диплом. Событию этому Авдей Петрович радовался, пожалуй, даже больше, чем она сама.
— Молодец, Яблонька, — говорил он, — молодец! Нисколько не совестно теперь твои руки к нашему мебельному искусству допустить. — Он имел в виду тот первый «самостоятельный» шкаф, который Таня, правда, под наблюдением Авдея Петровича, ради практики сама полировала вечерами.
Жила она уже не в его комнате, а в соседней, очень кстати освободившейся года три назад. Настя уже обзавелась в ту пору семьей, и в дедовой «скорлупе», где, кроме Феди, появился вскоре самый главный «хозяин», Настин первенец, голубоглазый Авдюшка, стало слишком тесно.
Последний год в Москве промчался для Тани незаметно. Фабрика, институт, книги — все это целиком поглощало время. Лишь изредка она выкраивала часок, чтобы съездить к Николаю Николаевичу.
В его квартире на рояле всегда стоял простой граненый стакан с красными розами. Николай Николаевич сам разводил их. «Это символ сочетания строгости и красоты в искусстве, — говорил он Тане, — все в нем должно быть так же прекрасно и совершенно, как эти цветы, и так же остро, как шипы на