– Действуй, Дуня!.. Я еще побываю в тайге.
– Милый! Что же я-то… одна ведь… совсем одна… Как в тюрьме…
– Да… сволочи!.. – И, что-то вспомнив, заскрипел зубами. – Какие сволочи!..
Итак, рухнули все надежды, все грезы! Что же осталось? Проповедывание сектантского учения? Он же не верит ни в бога, ни в черта, ни в день Армагеддона!..
Посидели на неприбранной постели, тесно прижимаясь друг к другу, похожие на обгорелый уродливый пень на лесной прогалине.
Звериный слух Гавриила Иннокентьевича уловил чьи-то шаги в улице. Вмиг отстранил Головешиху и в три шага был уже в избе, не скрипнув, не брякнув, ни за что не задев во тьме. Три темных фигуры, одна из них с папиросой, шли серединою грязной дороги, свернули к воротам Головешихи.
Ухоздвигов кинулся в горницу, по-волчьи люто бросил Дуне: «Прибери следы» и, схватив со стола какой-то сверток, мешок, одноствольное охотничье ружье, выскочил в сени и там затаился. Головешиха с той же проворностью прибрала все лишнее – потушила свечу и залезла в постель, укрывшись с головою. В окно кто-то постучал, вызывая хозяйку. Головешиха помедлила, полежала, потом поднялась. Вся в белом вышла в избу, прислонилась к стеклу. За окном, под струями дождя с крыши, стояли трое или четверо.
– Хозяйка, хозяйка!..
– Кто там?!
– А ну, открой на минутку. На ночлег к тебе из райзо.
Головешихе стало полегче.
Но вот что-то подмыло ей под сердце, не продыхнуть. Кажется, кроме знакомых людей, под окном еще кто-то спрятался на завалинке; подозрительно скрипнул ставень.
Застучали в сенную дверь.
А эти, трое, стоят здесь под дождем у завалинки…
– Авдотья Елизаровна! – позвал неестественно громкий голос Мити Дымкова.
Митя Дымков поднялся на завалинку, и она встретилась с ним глазами.
– Открой же, Авдотья Елизаровна. Вот товарища Вабичева надо приютить и накормить. Там у вас в чайной никого нет.
– Манька там. Стучите ей, откроет. Я хвораю, Митя.
И опять напористый стук в сенную дверь. Мимо окна, по завалинке, мелькнула незнакомая тень и, кажется, с винтовкой!
Сердце Авдотьи Елизаровны сжалось и горячий комочек, а по заплечью – мороз.
– Хвораю я, слышь, Митя.
На завалинку поднялся щупловатый Павел Вихров, председатель сельсовета. Она его узнала сразу.
– Слушай, Авдотья, открой избу, – забурчал старческий голос. – Дело есть.
– Господи! Да как же!..
Головешиха отпрянула от окна, схватилась рукою за грудь, будто хотела прижать лихорадочно стучащее сердце. Так и есть, пришла беда!..
Но что же делать?
А в дверь ломились. Она отлично слышала, как тяжело напирали на дверь и что-то там трещало.
Авдотья кинулась за печку. Там у нее была потайная дверь, как во многих сибирских избах. Дверь вела в подпол, а из подпола был лаз во двор. Об этом знали лишь два человека: сама Авдотья и Ухоздвигов. Лаз давно обвалился и местами засыпался, но только он мог спасти Ухоздвигова. Авдотья, туждсь изо всех сил, старалась сдвинуть Капустную бочку, загородившую дверь. Но бочка была пузатая, десятиведерная.
В избу ошалело влетел из сеней Гавриил Иннокентьевич, накинул крючок и рванулся было за печку.
– Ты что делаешь, тварь! – свирепо прошипел он. Ему показалось, что Авдотья загораживает ему единственный выход к спасению. – Будь ты проклята!
Толкнув Авдотью, он попытался перелезть через бочку во всей аммуниции. Но Авдотья, ничего не понимая, подбежала к нему сзади, намереваясь обнять. И он люто ударил ее пистолетом в грудь. Взмахнув руками, она упала спиною на лавку в простенке между двумя окнами.
– Ты, ты, паскудная тварь, задумала предать меня! – прохрипел он. И сразу же боль в груди от удара пистолетом стихла, под сердце подкатилась обида, слезы, и она, всхлипнув носом, сползла у лавки на пол.
– За что?! За что?! Гавря, милый, меня-то за что, а?!
Он пнул ее носком сапога под живот, страшно выматерился, обозвав потаскушкой, продажной шкурой.
– Ты, ты, тварь поганая, на мне в рай задумала выехать?.. Сдохнешь ты, поганая шлюха! Вот здесь, у лавки! – и опять пнул ее под живот, раз за разом.
– Не я! Клянусь богом, не я!
– Лжешь, тварь! Если бы не задержала меня, я бы спасен был, шлюха. Ты еще с вечера баки мне забивала своей проклятой любовью! И припасла эту бочку.
– Гавря, милый!