И еще из разговоров в машине я узнал, что капитан Полугаев — мой тезка, его зовут Михаилом Филипповичем.
В первый день мы останавливались в нескольких местах в Берлине; в дома, не занятые Красной Армией, там уже вернулись местные жители. Гвардии капитан, а иногда, чтоб получалось помягче, младший лейтенант Мария Семеновна, расспрашивали их, что вот-де, мы тут находились во время боев, мы надеемся, что большого вреда вашей квартире не причинили... И еще мы тут где-то оставили такую картонную папочку, так не попадалась ли она вам...
Ничего, конечно, в Берлине не нашлось, и мы, переночевав где-то на окраине, поехали дальше на восток. Так я оказался во второй раз в том доме, похожем на пионерский лагерь, откуда началась моя военная жизнь. Там уже жили гражданские немцы, кажется беженцы из Польши. Папку с документами не нашли и там. Михаил Филиппович, а еще больше Марь-Семенна уже сильно беспокоились. Было понятно, что эта история грозит им сильными неприятностями.
Поехали дальше и на третий день доехали до города Мюнхеберга, в котором находился их «Смерш», когда переправился через Одер. Нашли дом, который они занимали. Теперь в этом доме была, можно сказать, дружественная организация — такой же секретный особый отдел, но только польской армии. А начальником отдела оказался советский полковник.
Мы с шофером сидели в машине, а наши особисты бегали с озабоченными лицами туда и обратно, потом еще куда-то, и все это продолжалось очень долго, часа, наверное, четыре, если не больше. Возвращаясь несколько раз к машине, капитан и Мария Семеновна раздраженно переругивались, а я удивлялся: она ведь младший лейтенант, как же ей можно ругаться с капитаном?
Наконец они вернулись совсем, очень довольные. Младший лейтенант несла, прижимая к груди, обвязанный со всех сторон шпагатом здоровенный сверток с красными сургучными печатями.
И мы поехали обратно. По дороге капитан еще долго бранился. Можно было понять, что секретную папку польские особисты давно нашли и уже собирались отправить ее «по инстанции». Ясно, что тогда потерявшим не поздоровилось бы. Отдать «дело» согласились с большим трудом и только в запечатанном виде и с каким-то официальным писанием, наверное советским начальникам над гвардии капитаном.
Такая вот была первая в моей жизни командировка. Лет через двадцать или тридцать сказали бы — по местам боевой славы...
Было, наверное, «личное время». Помню только, что сидел на травке — ничего не делал. А Тихомиров, который ходил в другое подразделение или еще куда-то по каким-то делам, подошел ко мне, и с ним еще кто-то, и он говорит, улыбаясь во весь рот: «Ну, Черненко, пляши!» И достает из полевой сумки и протягивает мне...
Это был свернутый из двойной тетрадной страницы «треугольник» — письмо без марок с номером полевой почты и моей фамилией, написанной знакомым почерком школьного друга. Так посылали тогда письма в армию, конвертов почти ни у кого не было. Я схватил треугольник, руки у меня дрожали. Развернул его. Письмо было сплошной сумбур, отрывочные фразы, написанные вкривь и вкось четырьмя моими одноклассниками. Только одно было совершенно ясно: они узнали, что «нашелся Миша», от моей мамы!
Наверное, меня шатает. Кто-то хлопает по плечу. «Живы? Ну, теперь собирай им посылку!»
А еще через день пришло и письмо от мамы и бабушки.
Прошел уже месяц, если не больше, как мы обжились в лесу. А солдатский телеграф передает новое известие: опять передислокация; наверное, так в армии полагается, что поделать. И вскоре, оставив землянки и погрузив на машины военное имущество и снаряжение, переехали мы на сотню километров южнее, в сторону Дрездена.
Леса вокруг маленького города. Хутора (или, может быть, надо их называть фермами), принадлежащие бауэрам, сельским хозяевам. А в самом городке — несколько кожевенных фабрик, и они очень даже привлекают внимание разного военного начальства.
Там, в городке К., произошло со мной очень приятное событие, которое едва не обернулось бедой. Меня наконец поставили на пост; я — часовой со снаряженным по всем правилам боевым оружием и, согласно уставу, «лицо неприкосновенное». Много я потом на военной службе отстоял этих постов, и все было хорошо, а главное — как положено. А вот в первый раз сильно оплошал.
Охранял я три машины, две грузовых и легковую. По одну сторону от меня — последние перед лесом дома городка, по другую — наше расположение. А впереди поле или луг, одним словом, совершенно пустое место, где постороннему просто неоткуда взяться. Я вышагиваю вдоль машин с автоматом на груди и даже, как инструктировал помкомвзвод, старательно заглядываю под грузовики. Пройдя в очередной раз свои двадцать или сколько их там было метров, разворачиваюсь через левое плечо...
Чужая легковая машина почти рядом. А прямо передо мной стоит, заложив руку за поясной ремень, полковник и ждет, что я буду делать. Это, конечно, сам командир бригады. Чуть поодаль молодой офицер, кажется, он посмеивается. Я залопотал что-то вроде того, что красноармеец такой-то охраняет пост и вверенное имущество... «Разводящего! — только и сказал полковник. Прибежал помкомвзвод, за ним кто-то из офицеров. — Арестовать разгильдяя!»
И у меня забрали автомат, сняли с меня поясной ремень (срезали погоны или оставили — забыл) и сунули в каталажку, именуемую гауптвахтой. Солома на земляном полу, больше ничего и никого. Через час или два (часы с меня тоже сняли) принесли котелок воды и большой кусок хлеба. Как пайка.
И недавний мальчик, а теперь солдат, красноармеец, решил, что военная служба бесславно кончилась, что завтра — под трибунал. А что ж еще делать с теми, кто ловит ворон на посту? Эх, если бы я раньше обернулся! А теперь — все... И, если честно признаться, заплакал.
...В тот же день познакомился я на собственном опыте еще с одним неписаным законом армейской жизни: приказ старшего начальника, отданный «через голову» начальника непосредственного, этот последний норовит саботировать. Чего, мол, лезет, я и сам знаю, что надо. Так что к ужину меня, посмеявшись над моими страхами, уже выпустили. Сидоров угостил хорошей трофейной сигаретой. Я спросил — а если он вспомнит? Что тогда? «Других дел у полковника мало, чтоб еще про тебя помнил, — отрезал помкомвзвод. — Уж если какой придурок из штабных и спросит, скажем — сидит десять суток. На всю катушку!»
Однако же история эта была мне хорошим уроком. Чтоб знал и бдел. А на посту — особенно.
Вообще же служба моя начинала приобретать какой-то двойственный характер. Как только кто из чужих командиров узнавал про мой немецкий язык, так ему тут же приспичивало — нужен переводчик. «Нам ненадолго, по такому-то делу...» Дела эти были чаще всего, конечно, хозяйственного свойства.
А еще «Смерш». Они находили самых разных немцев, про которых узнавали от других немцев, что те не были в фашистской партии и вроде бы не одобряли Гитлера. Незаметно приглашали их на беседу. Расспрашивали про СС и нет ли в городке беглых эсэсовцев, кто остался из убежденных фашистов и «гитлерюгенда». Во время одной из этих тайных бесед я и услышал (все от того же старшего лейтенанта Гришкова) немецкое слово, которого не знал: «вервольф».
Гришков мне потом растолковал, что это подпольная opганизация «Оборотни», что они оставлены фашистами, чтобы нападать на военнослужащих Красной Армии, совершать диверсии и убийства. А мы во что бы то ни стало должны разыскать их и изловить. Ловить фашистских диверсантов я был рад, это весьма соответствовало моему умонастроению. Но совершенно не отвечало моим представлениям — что может и чего не может быть в побежденной Германии. И, усомнившись в немецком подполье, я рассказал Гришкову, а потом и его начальнику, почему я так думаю: здесь народ дисциплинированный. Раз теперь другая власть, везде комендатуры и назначают бургомистрами сидевших до прихода Красной Армии в концлагере, — немцы будут их слушаться. И ведь вся Германия занята войсками, победившими вермахт, нашими и союзников! Какие же могут быть «оборотни»? Особисты слушали мои рассуждения внимательно, однако капитан Полугаев рыкнул, что это не нашего ума дело. Мы должны найти «вервольф»! Хотя бы в этом городке.
Опрашивали мы об эсэсовцах и диверсантах из «гитлерюгенда» многих, от молодых до совсем старых жителей городка и окрестных крестьянских хозяйств. Ничего похожего, за что можно было бы