А московские друзья настаивали: 'Что ты придумал там сидеть?… Требуй пересмотра дела! Теперь пересматривают!'
Зачем?… Здесь я мог битый час рассматривать, как муравьи, просверлив дырочку в саманном основании моего дома, без бригадиров, без надзирателей и начальников лагпунктов вереницею носят свои грузы — шелуху от семячек уносят на зимний запас. Вдруг в какое-то утро они не появляются, хотя насыпана перед домом шелуха. Оказывается, это они задолго предугадали, это они
Здесь, в моей ссыльной тишине, мне так неоспоримо виделся истинный ход пушкинской жизни: первое счастье — ссылка на юг, второе и высшее — ссылка в Михайловское. И там-то надо было ему жить и жить, никуда не рваться. Какой рок тянул его в Петербург? Какой рок толкал его жениться?…
Однако трудно человеческому сердцу остаться на пути разума. Трудно щепочке не плыть туда, куда льёт вся вода.
Начался XX съезд. О речи Хрущёва мы долго ничего не знали (когда и начали читать её в Кок-Тереке, то от ссыльных тайно, а мы узнавали от Би-Би-Си). Но и в открытой простой газете довольно было мне слов Микояна: 'это — первый ленинский съезд' за сколько-то там лет. Я понял, что враг мой Сталин пал, а я, значит, подымаюсь.
И я — написал заявление о пересмотре.
А тут весною стали ссылку снимать со всей Пятьдесят Восьмой.
И, слабый, покинул я свою прозрачную ссылку. И поехал в мутный мир.
Что чувствует бывший зэк, переезжая с востока на запад Волгу и потом целый день в гремящем поезде по русским перелескам, — не входит в эту главу.
Летом в Москве я позвонил в прокуратуру — как там моя жалоба. Попросили перезвонить — и дружелюбный простецкий голос следователя пригласил меня зайти на Лубянку потолковать. В знаменитом бюро пропусков на Кузнецком мосту мне велели ждать. Так и подозревая, что чьи-то глаза уже следят за мной, уже изучают моё лицо, я, внутренне напряжённый, внешне принял добродушное усталое выражение и якобы наблюдал за ребёнком, совсем не забавно играющим посреди приёмной. Так и было: мой новый следователь стоял в гражданском и следил за мной! Достаточно убедясь, что я — не раскалённый враг, он подошёл и с большой приятностью повёл меня на Большую Лубянку. Уже по дороге он сокрушался, как исковеркали (кто??) мне жизнь, лишили жены, детей. Но душно-электрические коридоры Лубянки были всё те же, где водили меня обритого, голодного, бессонного, без пуговиц, руки назад. — 'Да что ж это за зверь вам такой попался, следователь Езепов? Помню, был такой, его теперь разжаловали'. (Наверно, сидит в соседней комнате и бранит моего…[103]) 'Я вот служил в морской контрразведке СМЕРШ, у нас таких не бывало!' (От вас Рюмин вышел. У вас был Левшик, Либин.) Но я простодушно ему киваю: да, конечно. Он даже смеётся над моими остротами 44-го года о Сталине: 'Это вы точно заметили!' Всё ему ясно, всё он одобряет, только вот одно его забеспокоило: в 'резолюции № 1' вы пишете: 'выполнение всех этих задач невозможно без организации'. То есть, что же: вы хотели создать организацию?
— Да не-ет! — уже заранее обдумал я этот вопрос. — «Организация» не в смысле совокупности людей, а в смысле системы мероприятий, проводимых в государственном же порядке.
— Ах ну да, ах ну да, в этом смысле! — радостно соглашается следователь.
Пронесло.
Он хвалит мои фронтовые рассказы, вшитые в дело как обличительный материал: 'В них же ничего антисоветского нет. Хотите — возьмите их, попробуйте напечатать'. Но голосом больным, почти предсмертным, я отказываюсь: 'Что вы, я давно забыл о литературе. Если я ещё проживу несколько лет, — мечтаю заняться физикой'. (Цвет времени! Вот тбк будем теперь с вами играть).
Не плачь битый, плачь небитый! Хоть что-то должна была дать нам тюрьма. Хоть умение держаться перед ЧКГБ.
Глава 7
Зэки на воле
В этой книге была глава «Арест». Нужна ли теперь глава — 'Освобождение'?
Ведь из тех, над кем когда-то грянул арест (будем говорить только о Пятьдесят Восьмой), вряд ли пятая часть, ещё хорошо, если восьмая, отведала это 'освобождение'.
И потом — освобождение! — кто ж этого не знает? Это столько описано в мировой литературе, это столько показано в кино: отворите мне темницу, солнечный день, ликующая толпа, объятия родственников.
Но — проклято «освобождение» под безрадостным небом Архипелага, и только ещё хмурей станет небо над тобою на воле. Только растянутостью своей, неторопливостью (теперь куда спешить закону?), как удлинённым хвостом букв, отличается освобождение от молнии ареста. А в остальном освобождение — такой же арест, такой же казнящий переход из состояния в состояние, такой же разламывающий всю грудь твою, весь строй твоей жизни, твоих понятий — и ничего не обещающий взамен.
Если арест — удар мороза по жидкости, то освобождение — робкое оттаивание между двумя морозами.
Между двумя арестами.
Потому что в этой стране за каждым освобождением где-то должен следовать арест.
Между двумя арестами — вот что такое было освобождение все сорок дохрущёвских лет.
Между двумя островами брошенный спасательный круг — побарахтайся от зоны до зоны!..
От звонка до звонка — вот что такое
Твой оливково-мутный паспорт, которому так призывал
И вместе с тем — обманчивая свобода передвижения…
Не «освобождённые», нет, —
Наталья Ивановна Столярова освободилась из Карлага 27 апреля 1945. Уехать сразу нельзя: надо паспорт получать, хлебной карточки — нет, жилья — нет, работу предлагают — дрова заготовлять. Проев несколько рублей, собранных лагерными друзьями, Столярова вернулась к зоне, соврала охране, что идёт за вещами (порядки у них были патриархальные), и — в свой барак! То-то радость! Подруги окружили, принесли с кухни баланды (ох, вкусная!), смеются, слушают о бесприютности на воле: нет уж, у нас спокойнее. Поверка. Одна лишняя!.. Дежурный пристыдил, но разрешил до утра 1 мая переночевать в зоне, а с утра — чтобы топала!
Столярова в лагере трудилась — не разгибалась (она молоденькой приехала из Парижа в Союз, посажена была вскоре, и вот хотелось ей скорей на волю, рассмотреть Родину!). 'За хорошую работу' была она освобождена льготно: без точного направления в какую-либо местность. Те, кто имел точное назначение, как-то всё-таки устраивались: не могла их милиция никуда прогнать. Но Столярова со своей справкой о «чистом» освобождении стала гонимой собакой. Милиция не давала прописки нигде. В хорошо знакомых московских семьях поили чаем, но никто не предлагал остаться ночевать. И ночевала она на вокзалах. (И не в том одном беда, что милиция ночью ходит и будит, чтоб не спали, да перед рассветом всех гонят на улицу, чтобы подмести, — а кто из освобождавшихся зэков, чья дорога лежала через крупный