вокзал, не помнит своего замирающего сердца при подходе каждого милиционера — как строго он смотрит! Он, конечно, чует в тебе бывшего зэка! Сейчас спросит: 'Ваш документ!' Заберёт твою справку об освобождении — и всё, и ты опять зэк. У нас ведь права нет, закона нет, да и человека нет — есть документ. Вот заберёт сейчас справку — и всё… Мы ощущаем — так…) В Луге Столярова хотела устроиться вязальщицей перчаток — да не для трудящихся даже, а для военнопленных немцев, — но не только её не приняли, а ещё начальник при всех срамил: 'Хотела пролезть в нашу организацию! Знаем мы их тонкие приёмы! Читали Шейнина'. (О, этот жирный Шейнин! — ведь не подавится!)
Круг порочный: на работу не принимают без прописки, а не прописывают без работы. А работы нет — и хлебной карточки нет. Не знали бывшие зэки порядка, что МВД обязано их трудоустраивать. Да кто и знал — тот обратиться боялся: не
Находишься по воле — наплачешься вдоволе.
В ростовском университете, когда я ещё был студентом, странный был такой профессор Н. А. Трифонов — постоянно вобранная в плечи голова, постоянная напряжённость, пугливость, в коридоре его не окликни. Потом-то узнали мы: он уже
А в ростовском мединституте после войны один освободившийся врач, считая свою вторую посадку неизбежной, не стал ждать, покончил с собой. И тот, кто уже отведал лагерей, кто
Несчастны те, кто освободился
Авенир потом приподнялся — он стал директором детдома. У него росли сироты фронтовиков, и они плакали от обиды, когда дети состоятельных родителей звали их директора 'тюрем
А Картель в 1943 году, хотя и по 58-й, был из лагеря сактирован с туберкулёзом лёгких. Паспорт — волчий, ни в одном городе жить нельзя, и работы получить нельзя, медленная смерть — и все оттолкнулись. А тут — военная комиссия, спешат, нужны бойцы. С открытой формой туберкулёза Картель объявил себя здоровым: пропадать — так враз, да среди равных. И провоевал почти до конца войны. Только в госпитале досмотрелось око Третьей Части, что этот самоотверженный солдат — враг народа. В 1949 году он был намечен к аресту как повторник, да помогли хорошие люди из военкомата.
В сталинские годы лучшим освобождением было — выйти за ворота лагеря и тут же остаться. Этих на производстве уже знали и брали работать. И энкаведешники, встретясь на улице, смотрели как на проверенного.
Ну, не вполне так. В 1938 Прохоров-Пустовер при освобождении оставался вольнонаёмным инженером Бамлага. Начальник оперчасти Розенблит сказал ему: 'Вы освобождены, но помните, что будете ходить по канату. Малейший промах — и вы снова окажетесь зэ-ка. Для этого
Таких оставшихся при лагере благоразумных зэков, добровольно избравших тюрьму как разновидность свободы, и сейчас ещё по всем глухоманям, в каких-нибудь Ныробских или Нарымских районах — сотни тысяч. Им и садиться опять — вроде легче: всё рядом.
Да на Колыме особенного и выбора не было: там ведь народ держали. Освобождаясь, зэк тут же подписывал
Чтоб не думал читатель, что дело здесь в заклятой Колыме, перенесёмся на Воркуту и посмотрим на типичный барак ВГС (Временное Гражданское Строительство), в котором живут благоустроенные вольные, — ну, из бывших зэков, разумеется.
Так что не самой плохой формой освобождения было и освобождение М. П. Якубовича: под Карагандою переоборудовали тюрьму в инвалидный дом (Тихоновский дом), — и вот в этот инвалидный дом, под надзор и без права выезжать, его и 'освободили'.
Рудковский, никуда не принятый ('пережил не меньше, чем в лагерях'), поехал на кустанайскую целину ('там можно было встретить кого угодно'). — И. В. Швед оглох, составляя поезда в Норильске при любой вьюге; потом работал кочегаром по 12 часов в сутки. Но справок-то нет! В собесе пожимают плечами: 'представьте свидетелей'. Моржи нам свидетели… — И. С. Карпунич отбыл двадцать лет на Колыме, измучен и болен. Но к 60 годам у него нет 'двадцати пяти лет работы по найму' — и пенсии нет. Чем дольше сидел человек в лагере, тем он больней, и тем меньше стажа, тем меньше надежды на пенсию.[105]
Ведь нет же у нас, как в Англии, 'общества помощи бывшим заключённым'. Даже и вообразить такую ересь страшно.
Пишут так: 'в лагере был один день Ивана Денисовича, а на воле — второй'.
Но позвольте! Но кажется же, с тех пор восходило солнце свободы? И простирались руки к обездоленным: '
Жуков (из Коврова): 'Я стал не на ноги, а хоть немного на колени'. Но: 'Ярлык лагерника висит на нас и под первое же сокращение попадаем мы'. — П. Г. Тихонов: 'Реабилитирован, работаю в научно- исследовательском институте, а всё же лагерь как бы продолжается. Те самые олухи, которые были начальниками лагерей', опять в силе над ним. — Г. Ф. Попов: 'Что бы ни говорилось, что бы ни писалось, а стоит моим коллегам узнать, что я сидел, и как бы нечаянно отворачиваются'.
Нет, силён бес! Отчизна наша такова: чтоб на сажень толкнуть её ближе в тиранию, — довольно только брови нахмурить, только кашлянуть. Чтоб на вершок перетянуть её к свободе, — надо впрячь сто волов и каждого своим батогом донимать: 'Понимай, куда тянешь! Понимай, куда тянешь!'
А
Если таковы формы нашего милосердия, — догадайтесь о формах нашей жестокости!
Какая была лавина реабилитаций! — но и она не расколола каменного лба непогрешимого общества! — ведь лавина падала не туда, куда надо бровь нахмурить, а куда впрягать тысячу волов.
'Реабилитация — это тухта!' — говорят партийные начальники откровенно. 'Слишком многих не реабилитировали!'
Вольдемар Зарин (Ростов-на-Дону) отсидел 15 лет и с тех пор ещё 8 лет смирно молчал. А в 1960