воззвание?
Поднялось в нём раскаяние: ликвидировать бы сейчас этот комитет, пока не поздно!
Но смотрел на своих коллег – не посмел вымолвить.
И всех проняло молчание. И Родзянко мутно осматривал этих беспомощных, из которых ни один же не был настоящим военным, не то что кавалергардом, и ни один не мог постоять с ним плечо к плечу, – ни развалина Ржевский, ни простяга Шидловский, ни тихоня Дмитрюков, ни попрыгун Шульгин, – а уж Милюков предаст первее всех.
Много лет Дума атаковала, изобличала, насмехалась – а правительство сжималось трусливо, а Верховная власть не подавала признаков: слышит она? не слышит? И создался в Думе особый климат: говорить о
А они – вот они. Восемь боевых полков.
Вдвинулась императорская рука – и прихлопывала их тут, вместе с их успехами, их Комитетом и воззваниями…
160
Уж лучше Сергея Масловского кто и представлял, как надо совершать революцию? В Девятьсот Пятом он написал (анонимно) листовку-инструкцию по тактике уличного боя с баррикадами. Правда, сам не проверял её на практике.
А то, что началось сегодня, – началось совсем не правильно, с каких-то вздорных эпизодов: по плацу Академии Генерального штаба стали летать пули, неизвестно кем и куда выпущенные, так что нельзя было по библиотечной службе даже пройти от главного корпуса ко флигелю. Потом вдруг побежали, пригибаясь за рядами дровяных штабелей, какие-то солдаты – но то не были ни инсургенты, ни правительственные войска, а, без фуражек, кто и без шинелей, – солдаты, еле выскочившие из своих казарм и удиравшие от своих товарищей, чтоб их не втянули в бунт. Это были частью преображенцы, частью гусары, – и некоторые из них ткнулись просить пристанища в подъезде Академии. Но при таком смутном уличном состоянии и швейцар, и дежурный офицер побоялись держать их в подъезде, а спрятали в подвале, в типографской кладовой, между большими рулонами бумаги, – и туда любопытствующие офицеры Академии ходили на них смотреть и расспрашивать.
Если б это было серьёзное революционное движение, то уже то неправильно, что оно началось не в рабочих кварталах, не около заводов, даже не на проходном для всех Невском, – но в центре военных кварталов Литейной части, уж самой надёжной правительственной цитадели. (Потому и переполох был изрядный в академической профессорской).
Да, одиннадцать лет назад, а под свои тридцать и после многих личных неудач, Масловский вступил в партию эсеров и, можно сказать, был участником той революции. Но всё было жестоко разгромлено, и он сам едва не угодил в Петропавловскую крепость, – и на последующие годы устроился в тихой должности библиотекаря Академии (по знакомству, отец его раньше был профессором тут) – и задыхался здесь, как заложник революции в стане оголтелой реакции, мракобесной преданности трону, и среди большинства должен был передвигаться невыразительно замкнуто, деревянным голосом говорить, чего не думал, и лишь некоторым мог едко открывать свои вольные мысли. О его революционном прошлом и революционной сути знала, конечно, петербургская революционная демократия, но встречался он с ними редко, а не делал ничего, потому что вся жизнь замешалась в безнадёжном быте. С начала войны библиотекарство стало ещё и хорошим прикрытием от фронта, и Масловский вовсе закрылся. И так надо было эту войну пересидеть в покое – а вот, началось что-то…
Сегодня занятия в Академии рано прекратили – и профессора и военные слушатели, прежде чем расходиться по домам и услышав, что на улицах офицеров обезоруживают, – сдавали свои шашки на хранение в академический музей. И Масловский внутренне жёлчно хохотал над их беспомощностью: вот и герои, вот и рыцари трона! – ничего не могут, и ничего не пытаются. Сам он тоже, стало быть, ушёл с работы, но у него шашки не было, не офицер. А жил он в соседнем доме.
Решили с женой, что в такой день никуда идти не надо, можно влипнуть, – и только посматривали в окна на Суворовский. На проспекте не утихало, а всё новые и новые разворачивались революционно- народные сцены. Закружились рои подростков, пошла бесцельная стрельба, крики «ура», шапки в воздух, как будто уже одержана победа, – а ещё ни одного и боя на Суворовском не произошло.
Так Масловский, растревоженно взволнованный, и просидел дома до темноты, наблюдая и рассчитывая, что завтра обстановка станет ясней. Но допустили такую ошибку: жена вышла в город посмотреть и разузнать лучше – а тут зазвонил телефон. И не удержался Масловский от соблазна взять трубку: может быть что-нибудь сенсационное, и без труда узнать? И – попался: это звонил из Таврического Капелинский – и кипел от радости, и звал его, именно его, первого изо всех – немедленно в Таврический, на помощь в организации.
Ах, досада какая! Но уже местопребывание открыто, не скажешь, что дома нет, – отступления нет. Свою революционную репутацию тоже нельзя было опорочить. Подвела старая слава.
Некуда деться. Масловский сбросил военную форму, надел неновый пиджак, неновое пальто, ботинки в галоши – и пошёл, сутулясь, к Таврическому. Это близко.
А там партийные товарищи, считая Масловского образованным военным специалистом, – посадили его руководить штабом восстания! Вот так дело, затрясёшься: из мирного обывателя – и сразу штабом всего городского восстания! И показать нельзя, до чего это тебе некстати, все друг другу: «дождались!», «дождались!», «наконец настало!».
Правда, к его распоряжению были – настоящий морской лейтенант Филипповский, очень серьёзный и подвижный, и несколько зелёных прапорщиков. Но всё это – разве штаб? Никакой организации, и ни малой подчинённой воинской части, а какие-то суетливые автомобилисты и солдаты без команды в сквере перед дворцом. И по приносимым клочным сведениям – неоправданно лёгкий успех революционного дня проступал к вечеру полным кризисом, разрухой.
И Масловский двигался и что-то говорил товарищам – автоматически, не пытаясь овладеть событиями. Его раздирала тревога неопределённости. Он примерял к себе смертную казнь или каторжные работы, и в отчаянии был, что так глупо влип. Может быть ночью, к утру будет удобная минута – ускользнуть отсюда незаметно?
А тут ещё раздирали душу благожелательные посетители штабной комнаты, ведь она была нараспашку для всех желающих, как и любая комната дворца в эти часы. С того часа, как двери Таврического заперли для толпы и пропускали по выбору, – дворец наполнился людьми «общественного Петербурга», кругами приреволюционной демократии и просто сочувствующими. И они (вперемешку с журналистами) лезли непременно в штаб восстания и давали какие-нибудь советы: «А почему вы не захватите воздухоплавательного парка? у вас будут аэропланы!» – «А почему вы не прикажете перекопать улицы, чтобы не могли проехать броневики? Ведь у Хабалова сто броневиков, это абсолютно точно!» – «А почему вы до сих пор не взорвали несколько столбов военно-полицейского телеграфа, чтобы нарушить их связь?» – «А почему вы не штурмуете Петропавловскую крепость?»
И каждый же запоминал и будет свидетелем на суде, что именно Масловский руководил штабом восстания!…
А тут – даже нечем было оборонять Таврический. Правда, кто-то откуда-то привозил оружие – винтовки, револьверы, патроны, и несколько студентов приспособились в вестибюле снаряжать пулемётные ленты. Но не было самих пулемётов. Стояли на крыше два противоаэропланных, да были два в запасе – но стрелять они все не могли. Послали одного студента в аптеку хоть за вазелином для них – он вернулся с пустыми руками: уже поздно, всё заперто.
К полуночи из коридоров приносили слухи, что Хабалов вот-вот начнёт генеральное наступление. Да и естественно: ведь он за весь день себя ничем не проявил, очевидно был в том какой-то расчёт.
Вся революция висела в воздухе, не опираясь о землю ни одной реальной точкой.