Впрочем, хорошо, что послушался Кислякова и не стал брать хлопотной власти над железными дорогами. По путейским линиям разосланные телеграммы комиссара Государственной Думы Бубликова, очевидно за министра путей сообщения, были никак не дезорганизующие, но призывали железнодорожников производить движение поездов с удвоенной беззаветной энергией, сознавая важность транспорта для войны и благоустройства тыла.
Да вся эта операция усмирения и с самого начала была Алексееву не по душе: войска нужны на фронте, и место им там, а не идти на свою столицу.
Всё это хорошо бы сейчас доложить Государю и, может быть, Государь отменил бы войска. Но через несколько часов он сам будет в Царском Селе и там всё увидит. Алексеев же не имел права отменять государева приказа.
И в появившихся сомнениях он не только не остановил, не изменил ни одного распоряжения, но ещё довершал их в аккуратных мелочах. И даже телеграфировал на Северный и Западный фронты предупреждение, что, возможно, ещё придётся добавить кавалерийских полков и конных батарей.
Во всём этом скоротечном петроградском мятеже самое загадочное было – причина возникновения его.
И после 8 вечера Алексеев поделился с главнокомандующими таким соображением: что в подготовке этого мятежа противник, возможно, принял довольно деятельное участие, а теперь ему, конечно, известно, что революционеры стали временными хозяевами Петрограда, – и он постарается использовать это своею активной деятельностью на фронте. Так надо подготовиться к частным атакам.
216
А Воротынцев – выздоравливал. Просто выздоравливал – целый полный день сегодня.
Вчера он весь день передвигался в сплошном непонимании и мучении. Он был так разбит, так истрачен, – он себя не помнил таким опустошённым никогда.
И только изумиться: откуда ж открылось это несчастье? Как он не замечал его?
Заснули только к утру, а проснулись уже совсем среди дня. День, видно, был солнечный, но на окне тёмная штора, да и солнце, может, не с этой стороны – так полусвет в комнате. И не вставали.
Не-ет, никакое, никакое другое женское тело, не такое покойное, не такое обширное материнское лоно – и не утишило бы сейчас его тревоги, всей его внутренней изболелости – вчерашней, позавчерашней. Или даже очень дальней? Это тело естественно распростиралось, оно естественно сливалось со всем тем, что держит и носит нас. Оно само и было – родная спасительная земля, но только мягче, теплей, приёмистей обычной земли. Только к ней, к этой, прижавшись, влившись, он и мог избыть свою изболелостъ и возвратить здоровье себе – из неё.
Но для этого – долго надо было лежать, очень долго, и почти не шевелясь, – и даже долго совсем ничего не говоря. Тогда ощутимо, во многих клеточках, черезо всю кожу тела, к нему возвращалось здоровье.
Как когда-то в Грюнфлисском лесу он лежал на земле, и не было сил подняться, оторваться. Да вся спасительность была: не отрываться.
Он только длительностью, непрерывностью, неподвижностью успокаивался и выздоравливал. Тайна этого успокоения была в длительности: не час, не два, не три.
И теперь-то – теперь он мог бы и рассказывать: и что же именно произошло, и с какой болью он пришёл вчера. Но сумел ли бы? Только что: нехорошо они жили с женой – и сам он того не знал. Да теперь – незачем было всё это взмучивать. Она – и так уже вылечивала его.
И с благодарностью, с нежностью он целовал её благоплотные руки в предплечьях.
Днём стала рассказывать с открытой душой о себе. Как ведь выдали её сперва не по её выбору, а по воле родителей. А потом она привыкла к мужу. А потом и полюбила.
И – случаи разные. Разные сказанные с покойником слова. Георгий никогда к такому не прислушивался. А сейчас – то вникал, то отдавался этому журчанию, как лежачая колода в облегающем ручье, обновляясь в этих струях.
Никогда не прислушивался, а как неожиданно она уводила в сторону, где, казалось ему, и нет ничего. А вот – лился вокруг него целый мир, обструивал потоками. И это же вокруг каждой женщины свой отдельный мир?
И куда делось вчерашнее разрывание, что просто жить не хочешь?
Захотелось есть – она не дала ему подняться, а всё сама принесла и тут разложила на низком столике. Разве больного в детстве так кормили его, – но не казалось ему стыдно-барски.
Когда-то схватился: а какое же сегодня число. Двадцать восьмое. Так надо же ехать в армию!
Но в окне уже несомненно умалялось света – наполовину проспанный день уже и кончался, а Георгий так и не одевался за весь день. Он было сделал такое движение, но она была права: куда ж теперь? ведь к вечеру. Уж лучше с утра как угодно рано. Раньше встанешь – дальше шагнёшь.
Так и проплыл этот день – без единого внешнего стука в дверь, без единого выхода, – и счастливо, что не было в квартире телефона.
И электричества вечером почти не зажигали – так полно, так плотно в темноте.
217
Адвокат Демосфен спасал Элладу. Адвокат Цицерон спасал Рим. Но особенно – адвокаты были всегда сословием революции. А из кого ещё состоял Конвент?!
Артист произносит чужие слова, адвокат – те, что сам выносил в сердце и сложил. В этом – его превосходство. Но в России только по уголовным и тем более политическим делам имеет адвокат простор развернуть своё красноречие, потрясти чувства судей и вырвать у них нужное решение. В гражданских же судах, которыми и занимался Корзнер помимо юрисконсульства в банке, такой завал дел и такая сухая обстановка, что ораторские эффекты и фразы общего характера считаются даже неприличными, достоинство же адвокатской речи – в сжатости и в богатстве юридической аргументации.
А новая революционная обстановка вдруг открыла неограниченный простор красноречию. И вчера вечером Корзнер горячо выступал в думском зале, и не его ли была решающей напорная речь, после которой отважились создать Московский Временный Революционный Комитет?
А затем сразу и покатилось: значит – и написать воззвание! (Корзнер вошёл в число составителей.) Значит – и распространять по городу!
И серый купчишка Челноков смекнул размах событий – и не сопротивлялся. А товарищ городского головы Брянский вызвался дать городскую типографию для воззвания.
Но тогда и устроить в городской думе дежурство членов Комитета!
Сегодня утром Корзнер отложил все свои приёмы, отменил деловые встречи, назначенные на сегодня, – да кому теперь до них? – и в первой половине дня отправился снова в Думу.
Общая обстановка в Москве была самая бодрящая. Газеты не вышли, забастовка типографов. Кто-то выпустил на стеклографе «Бюллетень революции» – сведения и слухи из Петрограда, как сообщали телефоны, так ли, не так, и листочки передавали из рук в руки. Трамваи за день перестали ходить. Передавали о фабричных забастовках. В некоторых частях города отказал водопровод, но не в центре. На улицах в разных местах присутствовали усиленные наряды конных жандармов и казаков, и особенно на перекрестках вокруг думы, и на Красной площади за Иверской, – но не было ни одного случая разгона толп или препятствия их движению. Видимо и власть замерла, нейтрально ожидая, к чему идёт. А к думе проникали сперва даже не толпы, но, по робости, группы, кучки, – однако и к ним выходили ораторы из здания думы с короткими речами. А когда уже толпа стала погуще – то выставили с балкона думы красный флаг и повторяли в речах главные лозунги воззвания: что в Петрограде революционный народ совместно с войсками нанёс решительный удар царскому правительству. Но борьба ещё только началась! Московский