текст. Парень оказался на редкость сметливый. Взял карандаш, переписал по-своему, да и 'вышел на связь'. И не на 'хохдойч', на котором наши говорили, а на каком-то немыслимом диалекте, прибавив от себя, как ему нравится в плену. Да еще кашеваром (так и было).
И что же? Реакция на эту речь была прямо-таки сенсационной. Немецкая артиллерия, до того нейтральная, открыла ураганный огонь.
Уже с конца 1942 года, а еще больше в 1943-м стало видно, что немецкие пленные стали как-то линять. Прежней бравады становилось все меньше, напротив, 'Гитлер капут' слышалось все чаще, а сомнений в победе рейха и самой справедливости затеянной им войны — больше. На вопрос о Геббельсе и его пропаганде все чаще слышались иронические, а то и просто презрительные реплики. Некоторые же, не сдерживая презрения, имитировали его хромоту.
Даже и монстры держали себя как-то странно. Пленных стало все прибывать — по мере продвижения вперед, — и 'разложенцы', которым было важно с ними беседовать, все чаще приглашали меня на помощь. Мне было интересно, и, когда было время, я охотно 'гостил' у них.
Приводят парня: рыжий, плечистый, лет 25. По его словам, рабочий ковровой фабрики, в нацистской партии не состоял, отец примыкал к социал-демократам… Устойчивый набор биографических черт. Для 1943 года.
— Враги Германии?
— Все те же: евреи, коммунисты, англичане.
— Ну и как с ними со всеми?
— Уничтожать физически.
— И ты это делал?
Подумав:
— Не непосредственно.
— А твои награды: Винтрекомпани, Айзенеркройц?
Испуганно:
— Писарь я, у источника сидел.
Р.S. После того, что я написал о начальниках политотдела, читатели поймут мое удивление, когда на пути из Львова в Берегово, точнее сказать, на перевале гор, бросилась в глаза мемориальная стела, на которой: 18-я Армия… командующий такой-то… начальник политотдела Брежнев.
А члена Военного совета как будто и не бывало!
'Святая проституция'?
Несколько слов о моей 'врачебной деятельности'. Она началась еще в 1936 году, в Омске, куда я был направлен по окончании второго курса института, на 22-м году жизни (с зачислением в экстернат).
Я еще не устроился как следует, как был вызван к областному прокурору.
— Сообщаю вам, что с сегодняшнего дня вы назначаетесь старшим следователем по спецделам. И вот вам первое задание.
Заговорил заместитель прокурора области милейший Эфраим Соломонович Любашевский:
— В городе сибирская язва. Обком требует немедленного и срочного установления причин и виновных. Три дня сроку.
Я был растерян. О болезни этой только наслышан, что следует делать понятия не имел. Видя мое состояние, Любашевский отвел меня к себе, соединился с городской эпидемслужбой и попросил принять меня для консультации и сотрудничества.
С этого я и начал. Санитарная служба была, естественно, и сама встревожена. Меня ввели в курс дела, показали и самый 'антракс' возбудитель болезни.
Слушая врачей, я постоянно ловил себя на том, что отвлекаюсь для детективных параллелей, начиная с дедукции Шерлока Холмса.
— Если, по вашим сведениям, источником заразы была и остается колбаса, значит, ее где-то здесь, в Омске делали, делают и продают.
— Мы тоже так думаем.
— Опрашивали ли вы заболевших?
— Нескольких из 10–12, находящихся в больницах. Некоторые из них указывают на ларек, который при вокзале, другие отсылают к магазинам, которые неподалеку от вокзала, больше половины приезжих.
— Значит, где-нибудь у вокзала колбасу и производят?
— Таких сведений у нас нет. Та колбаса, которую мы едим, производится на местном мясокомбинате. Ею снабжают и московскую торговлю.
Немного. Заметался. Прошелся по городскому базару, побывал на вокзале, видел запечатанный ларек и с тем вернулся в прокуратуру. Ночью меня осенило: надо допросить всех.
Список больных и больниц был у меня в руках, С ним и отправился в путь. Как ни странно, но к вечеру, обработав полученные данные, связанные с вопросом 'Где покупали?', я утвердился в первоначальной версии: где-то вокруг вокзала. Между тем начинался третий день, и мне было сказано, что из обкома уже звонили.
Снова к санитарам. На карте города, в намеченном мною круге, должны быть предприятия, торгующие, производящие, кормящие. Ничего не пропускайте. Оказалось шесть-семь. Маршрут обозначился более или менее четко. В середине дня он привел меня в столовую 'Первое мая'. Зашел к директору: Колбасу? Покупаем, конечно, но только на мясокомбинате. Особенно теперь, когда язва, будь она проклята. Это же чума для Сибири…
На середине разговора входит в кабинет мужчина в давно не стиранном фартуке и почти с места: 'Хозяин, корову привели'.
Директор махнул рукой: не ко времени. И тот смылся. Вмиг.
— На мясо. Но и это сейчас надо попридержать. Хоть и по разнарядке.
Ничего не подозревая, вышел я на улицу, согбенный от бессилья. Достал из кармана список заболевших, теперь уже бесполезный. Осталось, правда, два неопрошенных. Зайду.
В отведенную мне полупустую комнату вошел высокий и сильный мужчина лет 40–45. Болезнь никак его не тронула внешне, но было видно, что он волнуется. Вставал, ходил, снова садился.
— Еще раз вам говорю: работаю я на мясокомбинате. Туши разделываю. Как заболел, не знаю. Помочь ничем не могу.
— А вы отдаете себе отчет, что не исключена приостановка комбината. По вашему заболеванию.
— Решение есть?
— Обсуждается. — И по наитию: — Скажите по совести, в каких отношениях вы находитесь со столовой 'Первое мая'?
— Отыскали все-таки. Сознаюсь. Туши там иногда разделывал. Под колбасы. Деньги хорошие платят, трое детей.
Из больницы связываюсь с санслужбой: 'Столовая 'Первое мая'. Немедленно'.
— Само собой. Но ответ будет на третий день. Надо ли говорить, что не только я, но и вся прокуратура ждала этого дня.
И наконец: 'Антракс найден, столовая закрыта, акт посылаем, ждите'.
Триумф? Можно и так. Но недолгий. Вызывает к себе Любашевский и сокрушенно так: 'Должен вас огорчить. Столовая ваша принадлежит к железнодорожному ведомству, и дорожный прокурор уже запросил у меня все материалы. Не расстраивайтесь. Из обкома звонили и просили передать благодарность'.
Не прошло и недели, как на стол мне легли пакет с чем-то тяжелым и медицинское свидетельство об извлечении кохеровского пинцета из брюшины оперируемой. И на свидетельстве этом резолюция Любашевского: 'Расследовать и доложить'.
Вскрываю конверт. Тяжелый металлический 'зажим', весь изъеденный ржавчиной. Догадываюсь, что он и есть герой романа. Из документов узнаю, что девять месяцев перед тем профессор-гинеколог Л., оперируя по поводу внематочной беременности, оставил в брюшине оперируемой кохеровский пинцет.