А без всякой „бумаги” многие ещё опасаются дезертировать.
В начале мая всю гвардию из-под Луцка двинули походом под Тернополь, для участия в предполагающемся наступлении 11 армии. Весь путь гвардейцы не только не соблюдали строя, но разбредались по полям и задерживались группами в попутных сёлах. В некоторых ротах по требованию солдат были наняты подводы — перевозить их ранцы: солдаты не желали их нести... Одна рота потребовала подвод и под винтовки: нести их жарко, а противника близко нет. И упрекали тех офицеров, которые не шли пешком, а ехали верхом.
Под Почаевым была трёхдневная стоянка. Тут прибыла депутация завода „Парвиайнен” и вручила Московскому полку красное знамя, расшитое золотом. Устроился при том большой митинг, со многими речами против войны и в прославление революции, чьи завоевания только и надо защищать. (Потом знамя сдали в обоз.)
В Балтийском флоте многие офицеры под угрозой расправы должны были сами списаться с кораблей или бежать. В несколько недель флот лишился четверти офицерского состава и потерял боевую мощь.
В Кронштадте власть Временного правительства совершенно отсутствует. Никакого „двоевластия” — признаётся только петроградский Совет, да и то условно. 21 апреля на кронштадтском Совете предлагали (всё же не приняли) резолюцию: сместить всё Временное правительство, целиком.
Другой раз, на поздневечернем заседании Совета какой-то приезжий солдат жаловался: „Вот, у вас вольно, а нас на фронте держат.” Совет пришёл в негодование, тут же избрал делегацию из матросов, солдат и рабочих: сейчас же, этой ночью, выезжать в ту армию и навести там „новый порядок”, вплоть до ареста командного состава. Но всё-таки легли спать. Утром поехали в Петроград, взять там мандат от ИК, — им отказали, долго убеждали.
У кронштадтских матросов от их первой революционной победы и всей воли этих двух месяцев — настроение, что и малой кучкой могут где угодно в России управить.
136
Примирение с Алиной продержалось только несколько часов, вчера опять клокотало семейной бурью и дурью.
Хорошо, что на сегодня, хоть воскресенье, Георгий заранее условился с Марковым работать. С самого утра уселись проверять комплектования для 11-й и 7-й армий, затем проект возможной передвижки соседних частей — для, как будто серьёзно назначаемого, наступления: Алексеев настаивал, что оно неуклонно будет, только где уж теперь в начале мая — наверно в середине июня. Предполагалось ныне, оставив злосчастный Ковель в покое, наступать южнее Луцка, а при удаче? — чуть ли и не на Львов?
И вдруг хватился Воротынцев: где же его размеченная, подготовленная карта? — дома забыл! (Опять же второпях, скорей вырваться.) Эх, досада! И так, что писаря не пошлёшь, не растолкуешь, надо идти самому.
Да он за четверть часа рассчитывал обернуться, гонким шагом, и успел бы. Вихрем проскочил среднюю комнатку, в своей нашёл карту — и уже возвращался, ещё секунда — и ноги бы за порог, — нет! поперёк пути ему, в проходе между пианино и обеденным столом, опираясь о стол пальцами, как чтобы не упасть, Алина стояла — пошатываясь? с почти закрытыми глазами — и от этой слепости пальцы второй руки выдвинула ощупью вперёд, предупреждая его движения.
Он остановился. Страшноватый был вид у Алины, но не ослепла же она, она хотела что-то важное сказать. С усилием двигался её лоб. И начала замедленно, превозмогая этот труд, выговаривать слова:
— У меня нервы — на пределе. Успокоение — не наступает. Происходит — самосгорание.
Она — как будто с гордостью это говорила. Её нервность часто выражалась как гордость.
— Да что ты, Линочка? — не столько поразился, сколько выразил Георгий. — Да когда же ты успокоишься? Когда ты перестанешь метаться?
Она открыла глаза в полноту от своей незрячести — а взгляд был совершенно живой и зоркий:
— Будто не сам ты — главная причина! Ведь ты — ничего ещё не осознал! У тебя — сердца нет.
Она как будто упивалась, она крепчала в тёмном своём состоянии, голова принимала устойчивость в закиде:
— Исхода нет. Я не вижу, как мне жить с такой судьбой. Я умоляю тебя создать мне сносную жизнь!
— Да что такое опять, Линочка? Да ведь я же тебе твёрдо... Я же искренно тебе сказал...
Что же он мог ещё?
Горько, презрительно усмехнулась, неровно в губе:
— Ты —
Она — как роль читала, она как сомнамбулически наговаривала выученный монолог, и это было страшно. Но и — перетягивало Георгия, в какое жалкое положение он встрял. Перетопнулся, попробовал слегка отвести её руку, — нет, она прочно за стол держалась.
Рано же он обрадовался её недавней примирённости! Нет, теперь он видел, что это действительно безысходно, что это — пила, вверх, вниз, вверх, вниз, зубцы чередуются всё чаще, и нет надежды, что колебания затухнут, но становятся злоразгонными.
— Линочка, — уговорчиво сказал он, чуть касаясь её руки опять, — вообще мы уже пятнадцать раз об этом говорили, хочешь шестнадцатый, только не сейчас. Сейчас я очень спешу.
— Нет, — напряжённо смотрела в полные глаза, — этого мы ещё не говорили.
Ещё не говорили! Как скучно, как неуместно, как позорно...
— Да это — кишкомотательство! По десять и по двадцать раз ты мотаешь на пальцы — свои кишки, мои кишки, и анализируешь. Но время — не такое. Пропусти, мне нужно идти.
— Нет! — ужаснулась она, как бы не веря, что он мог подобное выговорить. — Кто настоял на нашей женитьбе? — ты! Ведь я была не готова... Но воспитанная в том, что любовь — единственна в жизни... Кто звал меня годами, и в письмах — „моя единственная?.. несравненная? буду любить тебя всю жизнь”?
Через бровь, губу выдавалась внутренняя её дрожь, но она не за словами следила, а напряжённо — за собой, оттого и было впечатление сомнамбуличности.
— Тебе просто некуда девать пустого времени, ты томишься без занятий.
— Но у меня всё валится из рук!
— Но почему у других не валится?
— Потому что они здоровы!
— И ты здорова.
— Тебе бы такое здоровье!
— Ты не больна, у тебя просто смещённая точка зрения: равнодушие ко всему, а повышенный интерес только к себе. Тебе и общество для того надо...
— А что, меня многие хвалили, больше тебя!