Обсуждение рассыпалось во все стороны, и все безотрадные. Алексеев напомнил, что надо дать Корнилову пост командующего армией. Брусилов никак не гнался иметь у себя слишком теперь независимого Корнилова — но получалось так, что придётся взять именно ему, на 8-ю армию, вместо Каледина: о необходимой отставке Каледина он уже докладывал Алексееву. Каледин в эти месяцы проявил полную неспособность к развитию в каком-либо соответствии с революционной обстановкой, ни в чём не шёл навстречу комитетам, депутатам, стал апатичен, как с полузакрытыми глазами. Уедет на Дон.
Тут сделали перерыв: Алексеева срочно вызвали. Кто же? Вернулся, рассказал: странный приём князя Львова. Ещё вчера он предупредил, что пришлёт в Ставку из минского комитета Земгора своего близкого родственника с конфиденциальным поручением (чтобы не по телеграфу? чтобы ленты не оставлять?). И вот оно (родственник тотчас лично повезёт ответ в Петроград): как смотрит Ставка на то, чтобы военным министром был назначен Керенский?
Ке-рен-ский?? Брусилов быстро оглядывал всех. Да, негодовали! — но не так, как он! Оскорбились? — но слишком мало.
Кто фыркнул. Кто плечами пожал.
И Брусилов — тоже удержался выразить.
Республика — тёмное дело. Надо... осмотрительно.
Да и князь Львов — только запрашивал, а на деле уже тем вынуждал?
Кандидатура очень неожиданная. Но поговорили — стали соглашаться: а ведь кадровому военному, вот никому из нас, да и не справиться сейчас. Да и кто из нас пошёл бы в этот сумасшедший петроградский котёл?
(Отчего же?)
Нужна фигура именно общественная и даже левая, и даже демагогическая. Керенский, хотя не зная в военном деле ни уха ни рыла, — как раз и подходит? Может, при нём-то и пойдёт лучше?
(Вздор.)
Гурко протестовал: принять такого министра — это уже совсем не ставить себя ни во что. Предложил — Ободовского: тоже общественная фигура, тоже энергичен, но очень деловой и много работал по военно- техническому снабжению.
Алексеев озабоченно ушёл к родственнику Львова.
Потом — снова заседали, и всё так же бесформенно и безнадёжно. Вспомнили „Декларацию Прав Солдата”, в середине марта авантюрно напечатанную в газете Совета, потом, правда, опровергнутую, что только проект (но в окопах читали и усвоили). А вот вынуждают и отзывы Главнокомандующих, лежит на подпись у военного министра на столе. И — если теперь Керенский? Ведь не отвергнет.
Ещё и весь сегодняшний развал мы сможем как-нибудь переболеть, если только не введут официально ещё эту декларацию. Если объявят и её — спасенья нет. Тогда уже — погибла русская армия.
— Тогда — нельзя дольше оставаться нам.
Суровый Щербачёв, с горбатым носом, острым взглядом, лишь чуть моложе Брусилова, ровесник Алексееву, а ещё обильные густые волосы, — ответил, что как бы ни было безысходно, вожди не смеют бросать армию.
А Гурко:
— Если правительство бессильно отклонить эту декларацию — оно должно само в полном составе уйти. И пусть Совет правит. И ведёт армию.
— Ну вот поедем, да сами всё правительству и изложим?
Гурко: ничего не даст.
А Брусилов горячо, с надеждой:
— Наш приезд произведёт большое впечатление на правительство. И на столицу. А тут, сколько бы ни сидеть — мы ничего не решим.
Удручённое котастое лицо Алексеева выглянуло чуть пободрей.
Но там, министрам, всего не выскажешь так откровенно и полно, как мы здесь. Надо подготовить: о чём говорить. И распределить — кому.
— Ну уж если ехать, — приговорил Гурко, — то поставить им ультиматум: объявляют „права солдата” — мы все подаём в отставку одновременно.
145
День перестал отличаться от ночи: клубится мрак непроглядный и ночью, и днём. Весь мир стал — страдание, цвет его — чёрный, это переклубливается в нём и, кажется, уже не может пробиться просвет или найтись опора.
Всё одни и те же мысли плыли через неё, и только их она слышала.
Что именно произошло — Алина и сама не могла назвать. Что именно происходит, какие выходы тут станут искаться, — охватить недоступно. Но, с её тонким ощущением вообще чувств, Алина догадалась, что внешние условия, вот и совместная жизнь, вот и все его новые заверения — никакие не могут помочь: что между ними двумя рухнуло непоправимо.
Алина всячески отгоняла эту мысль, не признавала её, не верила ей, но — чувство такое пришло: что жизнь её разгромлена, раздавлена навсегда. И теперь — изобретай, уступай, прощай, забывай, — а вернуть прежнего всё равно нельзя.
Она была — его царица. А — кто теперь?
Он не хочет это вернуть.
У Чехова прочла: „Как я буду лежать в могиле один, так и живу, по сути, один.”
Мо-ги-лёв.
Могилёв — и стал её могилой.
Рухнуло непоправимо, придавило беспомощную Алину, и она лежала как в параличе, а когда не лежала — так как лежала, и когда не ночь, так как ночь, всё смешалось неразличимо. И эти бесконечные часы суток оставались силы только осознавать свою безысходную трагедию. У какой женщины ещё когда была такая ужасная судьба: ведь он всю жизнь её любил, и сегодня ещё любит, — а рухнуло. Когда не любят — легче, отваливается. Но — любя??
Его надо бы сотрясти, чтобы он очнулся.
Но — как его пронзить?
Он даже стал избегать разговаривать. Внешне соглашается — лишь бы не слушать.
А вот что — все эти муки перенести на бумагу. И дать ему читать.
1. Ты унизил меня не только изменой — но ты растоптал... Ты перестал ценить и понимать, какая хрупкость тебе была доверена...
От страданий иногда отнимается соображение. Но надо изложить ему отчётливо, он должен знать мои терзания.
2. Из-за тебя... И эту самую большую мою жертву... никогда не оценивая и не возмещая...
Боже, как жалко свои задушенные возможности! Напишешь-напишешь — и хлынут слёзы.
3. А что ты вообще дал мне за всю жизнь? Ты лишил меня простора! Ты сделал меня своей послушной тенью.
Говорили Алине: „Ведь вы же — личность, зачем вы так растворились в нём?” Зачем?.. жена да подчинится мужу?.. Да можно сказать: она никогда не жила так, как бы ей хотелось. Всегда — не все потребности бывали удовлетворены.
Ты не поддерживал моих увлечений... Ты гасил мои порывы... А мои порывы — это лучшее во мне. Но если не удалась твоя жизнь — почему нужно замыкать и делать бесцветной мою?
4. А чем когда-нибудь ты для меня пожертвовал? Какой ты