обнаглели и уже угрожали: должен исправить тот, кто развалил! падёт на ваши головы! демократия расплатится потоками крови!
Но ещё и вчера, пока заканчивали с декларацией, торговля о портфелях не казалась такой острой. Ещё казалось задачей вырвать согласие у Чхеидзе (он болел, на переговорах не был) отдать Церетели в министры, с обещанием, что он будет и в Исполкоме успевать. (И что уж так в министры его хотят? он ведь — недалёк, неумён.) Ещё обсуждали, не дать ли всё-таки Скобелеву морского, а Гвоздеву — труда. Сам Гвоздев краснел как девица: „Как хотите, товарищи, мне всё равно.” Ещё обсуждали Кокошкина на просвещение, Мануйлова на финансы, — казалось, найти министра финансов, и всё решится. И поздно ночью расстались на том, что, может быть, создать для кадета Гримма министерство по созыву Учредительного Собрания.
А сегодня после генеральского совещания сели заседать и без того с тяжёлым чувством, что новый день уходит, а правительства всё нет, — и вдруг клином сошлось на министерстве продовольствия: кадеты ни за что не соглашались его уступить, а социалисты и особенно Чернов, впервые присутствовавший сегодня на переговорах (после того, что вчера был утверждён минземом, а то не хотел унижаться): только Пешехонову! (Вообще-то не так был важен именно Пешехонов, как, по счёту мест, нужно было всунуть третьего народника.)
Чернов требовал Пешехонова якобы для удобства общего плана работы (а просто потому, что в продовольствии он вовсе плавает и боится взять его на себя). Вообще Чернов комично держит себя так, будто все социалисты тут — его ученики или слишком младшие коллеги, вот среди них, да-да, есть и неглупый Гиммер. Да он сперва размахивался и в министры иностранных дел. А за наружностью своей следит, как уже неприлично социалисту, видно очень занят женщинами; на всё это сколько времени надо, откуда оно у революционера? Да впрочем, какой он там революционер, дутый, — а вот в руки власть плывёт.
Кадеты благовидно изобразили своё упорство — собственным настоянием Шингарёва: де он слишком много уже сил вложил в продовольственную проблему и ему обидно расставаться. И сам Шингарёв высказывался с волнением и негодованием против претензий Совета. Но это шито белыми нитками: во- первых, он был минземом всего два месяца, а экспертом по финансовым вопросам — много лет. Во-вторых, в чём он так уж особенно преуспел с продовольствием? Ясно, что это не его предпочтение, а кадетский заговор: они слишком много уступили революционной демократии, встревожены ростом её влияния и теперь пытаются отвоевать позиции. То они грозились отзывать всех своих из-за отставки Милюкова. Угроза не возымела действия, теперь придумали вот этот конфликт. Да, собственно, вопрос-то мелкий, советские могли бы и уступить (Чернов настаивал: ни за что, видел в этом принцип, не уступить кадетам, пусть они совсем уходят), — но и, правда, как истолкуют массы? Что хотят защитить интересы помещиков и торговцев от крутых мер демократического министра продовольствия. Нет, ясно: раздувая мелкий вопрос об отдельном портфеле, кадеты хотят добиться моральной победы над демократией. Демонстративное и вызывающее поведение! Этот мелочный конфликт отражает как в капле воды заложенные в социальной толще непримиримые классовые интересы. И как бы он не послужил предвестником более серьёзных будущих трений в правительстве. Нет же, не уступим и мы!
Но и кризис тянется столько дней, надо сегодня всё решить! (В „Известия” отправили на завтра статью, что затяжка переговоров — это уже не кризис, кризис разрешён тогда, когда ИК дал согласие на коалицию.)
Прервались на поздний обед. Социалистическая группа вся вместе пошла в ресторан, но попали в „Вену”, битком набитую посетителями. Отдельного кабинета не оказалось. Отвели их в небольшую залу, но и там они были не одни. По инерции всё равно уже, не стесняясь, вели политические разговоры, строили комбинации, ум заходил за разум, Церетели два раза за обед ходил к телефону. Решили — не уступать.
Гурьбой пошли опять на квартиру Львова. В предапартаментах дежурило три десятка репортёров, пытались выпытывать и на ходу.
Министры — заседали в кабинете Львова. (А спросить: что этот Львов? — ну куда он годится? да долго ли оставаться ему премьером? Но сейчас он не обсуждался.) Советские стали сумрачно и вяло, с тяжёлыми желудками, расхаживать и посиживать в соседнем большом зале.
Открылись двери кабинета, пригласили всех на общее заседание. Социалисты заявили, что портфель продовольствия не уступают. Министры же, видно, надеялись. Теперь — и переговаривать не о чем. Объявили опять совещания врозь. Советским оставили князев кабинет, министры удалились во внутренние покои.
Советские остались между собой, но они тоже уже всё выговорили, теперь нечего и делать.
Лидеры переговоров — Церетели, Дан, Гоц — нервничали. Гоц пошёл в зал на индивидуальный контакт с Керенским, который наиболее нервничал с той стороны: новое правительство так счастливо для него складывалось, он никак не мог допустить разрыва. Но от него достигло, что кадеты твёрдо решили не уступать, хотя бы всему кабинету коллективно уйти в отставку. И даже, будто, уже обсуждают, как оформить свою отставку, кому её подавать.
Для советских лидеров напряжение стало страшным: они боялись брать полную власть: такая „диктатура пролетариата” — соблазн для рабочего класса, будет слишком шатка.
Чернов смеялся: нечего беспокоиться, кадеты струсят.
Стал беспокоиться и Гиммер: нет, буржуазия ещё не изжила себя на пути власти, и нельзя разрешить ей бежать от власти с поспешностью. (С той поспешностью, с какой они кинулись на власть в первомартовские дни.) И ещё не кончился процесс самоорганизации демократии. Но ведь никакой класс никогда добровольно от власти не отказывается — так что не верится, чтобы кадеты сейчас отказались. С другой стороны, и Совет уже никак не может отказаться.
Бродил по залу и даже заглянул сюда, в кабинет, черноглазый духовный прокурор и прорёк:
— И там сумасшедший дом, и тут сумасшедший дом.
Но сам-то он, со своим очень странным похохатыванием и блуждающими диковатыми глазами, больше всех, пожалуй, и был похож на сумасшедшего.
А шёл уже двенадцатый час ночи.
Тут — в кабинет стремительно вошёл Керенский, со вздёрнутой головой и полузакрытыми глазами, и попросил открыть официальное заседание. И взял слово. И стал убеждать советских горячо, прерывая фразы, но многословно и повторительно, как ужасно положение страны и насколько в дальнейшем может быть ещё хуже. Будто: сейчас не достигнуть соглашения — значит развязать гражданскую войну. Но буржуазное крыло уже уступило всё, что могло, и теперь, во спасение от анархии, должен уступить Исполком.
И только Чернов в ответ убеждённо: никаких уступок! А другие члены советской делегации уже заколебались: ну о чём, правда, речь? об одном минпроде?
Да неужели же по такому ничтожному поводу — может разгореться гражданская война? что за чушь?
И Гиммер тоже попросил слова: портфель продовольствия — мелочь, не стоющая спора. Но надо признать своё поражение: что коалиция, как её понимал Исполнительный Комитет, — не осуществилась. Создаваемый кабинет — не то правительство, которого мы хотели.
На Гиммера сильно зашумели, замахали руками, рассердились, признали бестактным и неуместным.
Но всё же — тупик? Стояли два козла на мостике, лоб на лоб, — и не уступали.
Керенский ушёл. И ещё говорили, ещё говорили, утомлённо, бесцельно, уже во втором часу ночи, иногда обмениваясь посланцами между кабинетом и столовой. И уже казалось — всё безнадёжно, опять ничего не решено, опять на следующий день, завтра опять переносить позор в Морском корпусе от большевиков.
И вдруг — кадеты уступили! Сломились. (Да не могли они не сломиться! — они хором сами уговаривали Шингарёва, и разве мог Шингарёв устоять? Как потом оказалось — всё подтолкнул Набоков, уже устранившийся от правительства, уходивший теперь в Сенат, а вот ночью приехал и предложил комбинацию: чтобы Шингарёва оставить на продовольствии ещё на месяц временно, но чтобы финансы брал. Шингарёв согласился, если согласятся социалисты.) Керенский опять прибегал к советским за согласием. Итак, Пешехонов будет сейчас объявлен министром продовольствия, но до 1 июня — только