знакомиться с делом.

Так всё решено? Коалиция создана?!

Но к двум часам ночи совсем не варили головы. И уже не могли дорешить мелочей: так создавать ли министерство по созыву Учредительного Собрания? И куда же Кокошкина? И кто ж — на министерство государственного призрения, то бишь социальной организации?

Кое-как, не окончательный, список правительства ещё можно дать в утренние газеты (хотя ж, формально, ещё когда-то должен его утверждать Думский Комитет), — но подписать окончательно ответственно декларацию нельзя, и значит, она не появится и сегодня, 5 мая.

Ну, измотались.

176

Тридцать два месяца, даже и с лишним, девятьсот восемьдесят дней пробыл доктор Федонин в германском плену. А с нынешней возвратной дорогой стало 994, чуть не до тысячи. Из 32 лет жизни — 32 месяца в плену, из каждого года жизни вырвано по месяцу.

А месяц плена тянется дольше месяца боевой жизни. И такая обида — быть не на своём месте, и бездейственным.

Сильно-сильно изменился Валерьян Акимович за эти годы, куда сильней, чем если бы прослужил их во фронтовом госпитале. Как-то замедлились в нём все процессы жизни, темп мысли, все реакции на окружающее, сам характер стал рассудительно-медлительным, не по годам заторможенным. Сколько говорит психиатрия, это изменение не должно быть необратимым, в привычной обстановке человек возвращается в свой прежний психический тип. Теоретически да, а самому кажется: нет, прежнему уже не вернуться. Вот ещё два дня — и Москва, дом, жена, дочурка Настенька, оставил полутора годов, а теперь четыре, приливает горячее чувство, — так это и есть возврат, и всё исцелено? А кажется, нет: того, что пережил и узнал, — уже никогда из груди не вынуть назад. Да ещё через месяц — опять же на фронт, и опять лицом к лику Германии, но теперь уже как узнанному?

До войны Федонин любил Германию, он и побывал там, — сердечно любил её музыку, ценил её поэтов, высоко уважал её несравненный порядок, правда, уже в языке угадывал жестокость; и очень больно пережил боснийский кризис 1909 года, чувствуя себя вместе со всей Россией изнасилованным. Но даже и нападение Германии на нас ещё далеко не обрезало нитей к ней.

А возненавидел Федонин Германию — переживши плен. Можно понять владенье в войну. И привыкаешь, что фронт есть убийство и убийство. Но по обращению с беззащитными пленными узнаётся народная душа. Как можно додуматься — распинать, подвешивать? И потом: власть и военные потребности могут влить жестокий режим, — но тысячи исполняющих могут исполнять по-разному. В германском плене страшно было то, что каждая строчка жестоких правил — исполнялась в полную меру, и даже жёстче того.

Не были готовы принять пленных из самсоновской армии, сразу 90 тысяч? Но и несколько ещё осенних месяцев держали так: под открытым небом, на голой земле, — и дизентерия, холера и сыпной тиф унесли тысяч шесть. Впрочем, диагноза „сыпной тиф” не ставили пленным, а — „русская инфлуэнца”. Но и потом, когда рассосалось и как будто упорядочилось, — зловоние и смрад в непрочищаемых бараках, несменяемые соломенные тюфяки, те же вши, клопы, блохи, черви, неотапливаемые землянки, и заразных запирают вместе со здоровыми. Брюквенный суп, мучная болтушка, даже офицеры изрядно голодны, правда они не работают, им наказание — сокращение прогулок или света в бараке, отдавать честь немецким фельдфебелям, а в штрафном лагере — лежать на полу и бельё стирать самим. Вопреки всем конвенциям вынуждают солдат рыть окопы для противника, или вырабатывать военное снаряжение, или даже работать на химических заводах. И тут не надо солдатам грамоты, чтобы понять: это — против своих же братьев. Разрывается солдатское сердце, а наказание: розги, приклады, кандалы. На шею — пуд песку, и стой. Или загоняют в холодную воду. Или — вплотную к раскалённой коксовой печи. Такие пытки только немец и мог придумать. А в России, как видно, ничего этого не знают о нас. Последнее время русские врачи получили право помогать своим, но почти без лекарств. Полмиллиона русских умерли, не дождавшись конца плена. И сотням тысяч это грозит.

И вырвавшись, тем схватчивей думаешь: а те, наши там, оставшиеся?

Оставался бы и Федонин дальше там, если б не удались долгие переговоры о взаимном освобождении части врачей. Немцы долго корректировали списки, вычёркивали просимых русской стороной, вставляли кандидатов своих. Всего, тремя группами, теперь возвращались в Россию девяносто врачей. Их вторая группа должна была приехать в Петроград вчера поздно вечером, но поезд сильно задержался в пути — и вот дотягивался только утром 5 мая.

От Торнео в одном вагоне с врачами ехало семеро возвратных эмигрантов — все из Нью-Йорка, там они кучились в какой-то газете и так, кучкой, спешили теперь на революцию. Лидер их Троцкий, лет под сорок, пружинный, быстрый, с высоким лбом, с богатой копной чёрных волос, в пенсне, ехал с семьёй — женой и двумя сыновьями, лет десяти и восьми, довольно избалованными, но уже и с отцовской остротой, жадно слушали разговоры взрослых.

Врачам из плена это дорожное соседство пришлось растравой. „Революционные эмигранты” эти годы давали себя знать и военнопленным — но не сухарями и не лекарствами, а листовками на каком-то жаргонно-подбойном языке, и много — за отделение Украины, за панисламизм. И — брошюрами, ярую всё мерзость о России, подписывались „комитет интеллектуальной помощи русским военнопленным”. (И это немцы аккуратно передавали в лагеря, всё бесплатно. Солдаты говорили: душу убивают.) А теперь вот, революция произошла, — эти острословцы, не те, так эти, спешили на неё.

Такие попались врачам первые соотечественники.

Спешили — а их в Канаде задержали англичане дольше трёх недель, — и они очень негодовали все, а особенно едко Троцкий:

— Канальи! Мы, революционные интернационалисты, устояли в величайшей мировой катастрофе на позициях анализа, критики и предвиденья, — чётким голосом звучал он в вагонном коридоре, — мы безупречные русские революционеры, и они это знают, а имеют наглость обращаться с нами, как с преступниками! И освобождали — тоже с насилием, не объясняя куда, взять вещи и под конвоем. Ну, я сейчас Бьюкенена припру к стенке! И Милюкову тоже не поздоровится!

Он был очень нервен, да и другие с ним.

У самого Троцкого история тянулась ещё сложней: он и в Америку был лишь недавно выслан из Испании, и с большой обидой ругал испанские власти. А перед тем был выслан из Франции — и уж Францию и деятелей её искалывал саркастически. А всё произошло потому, считал он, что Европа до последнего издыхания царизма лежала под его лапой.

От поспешности, которая так и била из уст и глаз эмигрантов, — врачей охватывала тревога: что там, правда, делается впереди? Может быть — необратимое, чего мы совсем не знаем и куда вот не успеваем, опоздали? После застойных месяцев ощущали познобляющий напор этого внезапного темпа.

И, конечно, между врачами и эмигрантами завязались споры. И весь день вчера не столько смотрели в окна на гущи елей, на росступ озёр, ещё подо льдом и снегом, на обкатанные дивные валуны — сколько друг на друга, с удивлением и раздражением, такие неожиданные были эти другие: страдания пленных были им ничто? а Германия — не враг? и Англия — хуже Германии?

Эмигранты подёргливо не скрывали своего пренебрежения к простодушному патриотизму врачей.

— Взгляды, которых не могу принять, — изгибал Троцкий крупные насмешливые губы, — как не могу есть червивую пищу. Гонят человеческую саранчу на войну, я этого навидался ещё на Балканской. Забывают, что у солдат тоже есть нервная система. И что матросы — не самая малоценная часть военного корабля. А матросы во всех восстаниях всегда самое взрывчатое. Нет, война кончена, война проиграна, из неё надо немедленно выходить!

Врачи изумлялись: так что ж? пусть наши губернии, и кусок Франции, и вся Бельгия и Сербия остаются под немцами — а мы предадим тех, кто нам верен, и протянем руку тем, кто хочет нас задушить?

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату