Сколько немецкие социал-демократы ни распинались на Базельском конгрессе Интернационала в своей приверженности миру, он и верил им, и не верил.

В том же 1912 году, в котором проходил конгресс в Базеле, фирма Круппа отметила свой столетний юбилей. Прибывший в Эссен на торжества кайзер произнес пылкую речь в честь крупповских пушек. Газеты стали превозносить фирму на все лады, видя в ней чуть ли не национальную гордость Германии. И тогда же он, Либкнехт, решил не давать потачки пушечным королям и в удобный момент обрушить на них свой удар.

Год спустя Бетман-Гольвег потребовал от рейхстага огромных сумм на военные нужды. Либкнехт добыл неопровержимые доказательства — документы, из которых явствовало, что фирма Круппа еще накануне войны с Францией готова была вооружить ее артиллерию против немцев; что она не раз продавала оружие иностранным державам по ценам более низким, чем военному министерству Германии; что в самом этом министерстве она содержит платных агентов, доносящих ей о любой сделке с другими фирмами.

…Он увидел себя произносящим речь с трибуны рейхстага. Лицо Бетман-Гольвега дергалось от нервного напряжения. Военный министр Геринген сидел весь багровый от ярости. Уж он-то знал, какой дикий скандал разразится завтра, прямо всеевропейский; придется пожертвовать кое-кем из полезных людей…

Так можно ли было, сталкиваясь с темными делами имперской клики, сохранять миролюбие? Не изобличать мошенников, щеголяющих любовью к родине и торгующих ее интересами?!

Крупповская панама, раскрытая им тогда, действительно наделала много шуму в Европе. В канун мировой войны она показала, чего стоит патриотизм пушечных королей.

И теперь, остриженный наголо, в арестантской шапочке, в фартуке и с сапожным ножом, Либкнехт с тайным удовлетворением как бы рассматривал свою непримиримость со стороны. Если она нужна была прежде, то тем более необходима сейчас, когда короли пушек играют судьбой народов.

На столике в жестяной баночке тлела недокуренная папироса. Сейчас он протянет руку к окурку и сделает медленную затяжку. Эту радость он отодвигал сколь возможно.

Воспоминания о борьбе, которую он вел в предвоенные годы, вернули Либкнехту ощущение силы. В тускло освещенной камере, посреди разбросанных старых сапог он вновь почувствовал себя — право же, не только для Сони, чтобы утешить ее, — борцом, жизнь которого полна до краев и идет от схватки к схватке.

II

В замочную скважину вставили ключ. Начальник сапожного цеха, решил Либкнехт: надзиратель имел обыкновение сначала смотреть в глазок, а потом уже открывал дверь.

Шульц, тоже из арестантов, находился в тюрьме давно и пользовался некоторыми льготами. Это был человек пожилой, с хорошо отшлифованной лысиной, коротким носом и плоским лбом, почти без морщин. Очки он носил в стальной оправе. К Либкнехту обращался на «ты» и нисколько не любопытствовал, за какую провинность тот угодил сюда.

— Ну, много чего наработал? — Он окинул опытным взглядом лежавшие на полу сапоги и ботинки.

Шульц почти никогда не хвалил Либкнехта, хотя тот в работе был исполнителен до щепетильности, и чаще отделывался словами «ну что же», «гм», «ладно».

Искоса взглянув на колодку, на которую была натянута кожа для задника, он ворчливо заметил:

— Не умеешь сшивать… И двух недель носки не выдержит! — И, отстранив Либкнехта, занял его табурет. — Смотри и соображай… Надо сказать, чтобы настоящий табурет дали, круглый, как положено. Сволочи, не позаботятся сами!

Эта впервые прорвавшаяся неприязнь к тюремным властям немного приблизила его к Либкнехту.

Шульц приладился кое-как к табурету и принялся за дело: вбил еще несколько гвоздиков в кожу, прикрепив ее лучше к колодке, и стал показывать, как две иглы свободно расходятся в стороны, стягивая левую и правую половинки задника. Руки у него были умелые, ровные стежки радовали глаз, Либкнехт не прочь был бы работать так же ловко.

И тут мелькнула острая мысль: а нельзя ли Шульца использовать в своих интересах, сделать связным, что ли?..

Сегодняшнее утро было полно для Либкнехта важных событий: после поверки и полагавшейся всем баланды стали разносить по камерам передачи с воли. Допускались они не часто, дни, когда их раздавали, были для заключенных совершенно особыми.

Либкнехт получил сухари, пачку чаю, папиросы, цельный батон колбасы, немного сахару… Вместе с передачей вливалась почти физическая близость семьи. Он представил себе Соню, укладывающую все одно к одному, заворачивающую в бумагу, чтобы не попортилось, и к сердцу его прихлынула нежность. Боже, как много он дал бы, чтобы оказаться с нею, увидеть ее возле себя!

Держа в руке колбасу, Либкнехт провел пальцами по шершавой коже и вдруг нащупал какую-то шероховатость, аккуратно заделанный надрез, какой бывает в рваном пиджаке, хорошо заштукованном.

В камере было пасмурно, из окна вверху лился слишком скупой свет. Подойдя к окну ближе, Либкнехт стал тщательно рассматривать крохотный шрам, обнаруженный им. Да, несомненно: умелые руки произвели тончайшую манипуляцию, вложив что-то в колбасу.

Ушло немало времени, прежде чем он с осторожностью извлек скатанную узким валиком тонюсенькую бумажку, которая даже не промаслилась: она была особого свойства.

Вести с воли… Он стал разбирать их, фразу за фразой. Выходит, его имя участвует в той борьбе, какая ведется в Германии? И стало знаменем недовольных? Тех, кто противостоит режиму кайзера? Или это друзья решили подбодрить его? Но не стали бы они выдумывать небылицы; приводили ведь только факты.

Трудно даже передать, какое сильное потрясение пережил Либкнехт в то утро.

И вот Шульц, поднявший очки на лоб, чтобы как следует рассмотреть сделанные им швы, натолкнул его на дерзкую мысль: а не использовать ли его для связи с волей? Не попытаться ли?

Пока с этим следовало, во всяком случае, повременить. Не один разговор вскользь предстоял еще, прежде чем Либкнехт решился бы на такой рискованный шаг. Долгие месяцы испытаний приучили его к выдержке.

Шульц опустил очки и бросил колодку на пол. Подымаясь, он ржавым голосом пожилого, ничего не ждущего для себя человека проскрипел:

— Когда шьешь иглой, нужно много внимания, чтобы ветер не гулял в голове и чтобы руками водила старательность. Все эти финти-минти, речи разные надо забыть, тогда пойдет дело лучше. — И вышел, заперев дверь на два оборота.

Слова его показали, что Шульц не так уж неосведомлен в политическом прошлом Либкнехта.

Так о чем поведала тонюсенькая записочка, вложенная в колбасу? Его делу — аресту, процессу над ним — посвящено много листовок: «За что боролся Либкнехт?..», «Два с половиной года каторжной тюрьмы», «Что с Либкнехтом?», «Собачья политика», «Голод»… Имя его сделалось знаменем нарастающего протеста. Право, стоило угодить в крепость, если твой поступок стал вехой в борьбе тысяч!

Полиция, видно, усиленно гоняется за подпольщиками. В одном месте, в другом, третьем осуждают людей за распространение листовок. Но весточка с воли показывала, что подпольное движение не подавить. Отдельные провалы ничего не меняют. Вот в багажном отделении лейпцигского вокзала обнаружили тысячи листовок с призывом «Рабочие, протестуйте!», а найти организаторов так и не удалось.

Либкнехт говорил себе, правда, что обольщаться успехами рано и главные трудности впереди. Но никто не видел ведь, как он в своей камере радовался этой крохотной весточке.

В тот день он урока по сапожному делу не выполнил, дал себе такую поблажку: слишком острым оказалось чувство связи с соратниками и друзьями, со всеми, кто продолжал борьбу против войны и ее вдохновителей.

III
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату