определяет его социальную сущность как «реставрацию классовой власти».

Хотя теоретические описания «корпорации-государства» и «неолиберального государства» выросли из анализа различных историко-культурно-географических содержаний – России и Запада, они определяют и описывают одну и ту социальную сущность, правда, облекая ее в различные терминологические одежды. Подобное концептуальное совпадение не просто поражает, но и позволяет предположить, что Запад и Россия находятся в общем векторе историко-культурного развития, движутся в одном направлении, хотя и находятся на разных исторических стадиях этого движения. Теоретическая модель Харви прекрасно, почти один к одному накладывается на современное нам российское государство, но в отношении Запада она описывает не столько его актуальное, сколько находящееся в потенции, прогнозируемое состояние (не факт, что оно реализуется). Другими словами, она больше подходит современной России, чем современному Западу, что объясняется опережающим по отношению к Западу развитием России: в ней уже возникло и вовсю функционирует то, что на Западе наметилось лишь в качеств тенденции, которая не обязательно разовьется.

Тем не менее по своей социальной сути и атрибутам корпорация-государство и неолиберальное государство тождественны. И это тождество опровергает теорию «русской власти» как особого, отдельного от западного вида власти. Социальная субстанция становящегося политического порядка общая для России и Запада.

Вряд ли можно говорить и о ее принципиальной исторической новизне. Классовая власть per se ничуть не нова. Происходит не столько рождение нового социального качества, сколько возвращение к старому, но в новом историко-культурном контексте, что и создает впечатление новизны. На самом деле мы наблюдаем классический пример регрессии к формам социального господства, которые казались исторически изжитыми. На Западе этот сдвиг не только завуалирован, но и чрезвычайно затруднен, а потому его исход проблематичен. В России же он происходит все более открыто, уже почти не прикрываясь фиговым листком квазидемократических процедур и институтов. Дабы не умножать терминологию сверх необходимого, укажу, что классический термин «олигархия» определяет политико- социальное содержание российской власти точнее и лучше термина «корпорация-государство». В 1990-е годы были олигархи, но не было олигархии как системы правления, десятилетие спустя она оформилась и приобретает отчетливый характер.

Сомнительно, что национальное государство постепенно заменяется новым типом (пост) государственности. «..Эмпирически подтвердить тезис о нарастающем преобладании “постнациональных констелляций” и об угасании роли nation-states, конечно же, нельзя. “Наш век” характеризуется прямо обратным этому, а именно колоссальным возвышением над всем остальным миром американского и в нарастающей степени китайского nation-states. Трансанациональные объединения и “постнациональные констелляции” по отношению к этим гегемонам служат скорее защите от них или исполняют функции их обслуживания. Такой гегемонии над миром у привилегированных nation-states не было и в эпоху холодной войны»[468].

Очевидный и драматичный кризис welfare state не влечет за собой гибели nation-state как института. Эти понятия тесно связаны, но не тождественны. Упрощая, nation- state можно трактовать как институциональную форму, а welfare state – как социальное содержание государства. Поэтому кризис welfare state означает лишь исторический откат с той высшей ступени nation-state , на которой она фактически совпадала с welfare state. Тем не менее национальное государство остается и еще надолго останется ключевым субъектом современного мира, пусть даже социальное содержание этого государства регрессирует. Другое дело, что подобный регресс, размывание welfare state угрожает возвратом к классовой войне глобального масштаба, которая может опрокинуть и национальное государство[469].

А вот здесь нам надо приглядеться к современному российскому обществу, которое все больше напоминает зеркальное отражение олигархического государства. Ответом на стратегию минимизации социальных и антропологических издержек стала беспрецедентная для невоюющей страны социоантропологическая деградация.

Невозможно оспорить или перечеркнуть тот фундаментальный факт, что наши люди в подавляющем большинстве стали жить меньше, хуже и беднее, а каждое новое поколение в целом физически слабее и интеллектуально менее развито, чем предшествующее. Российские мужчины живут в среднем на 20 лет, а женщины – на 10 лет меньше жителей западных стран; дефицит белка в питании составляет 35-40 %, а 40 % беременных женщин страдают вызванной плохим питанием анемией; в целом по важнейшим социальным показателям и международным оценкам качества человеческого потенциала Россия в лучшем случае входит в шестую-седьмую десятку стран, в то время как при Советах входила во вторую и третью.

О деградации интеллектуальной и культурной жизни не говорит лишь ленивый. Поверить в «возрождение российской науки» способен лишь законченный идиот[470]. Да и кому ее «возрождать», если пятнадцать лет тому назад наша молодежь по уровню интеллектуального развития входила в первую пятерку, или даже тройку стран, а сейчас еле удерживается в конце четвертого десятка.

А ведь именно социоантропологические показатели (качество жизни и здоровье нации, уровень ее интеллектуального развития) должны ставиться во главу угла при оценке всяких масштабных перемен. Все без исключения современные социологические теории и футуристические прогнозы уверяют, что человеческий потенциал есть главное условие вхождения в постиндустриальную эпоху и залог успешного развития. И в какую же эпоху нас ведет деградация этого потенциала? (Это совсем не риторический вопрос, ответ на который я предложу дальше.)

Крайне сомнительно, что жестокая социоантропологическая деградация может компенсироваться технологическим прогрессом бытовой стороны российской жизни: мобильными телефонами и западными автомобилями, персональными компьютерами и «интернетизацией всей страны». И дело даже не в том, что, как отмечалось раньше, технический прогресс может не совпадать с социальным. Есть серьезные сомнения в том, что метафора и символ современного прогресса – компьютер и Интернет – в принципе ведут к прогрессу человека, а не к его деградации.

Это не доморощенный руссоизм в духе «по мере того, как совершенствовались науки и искусства, развращалась душа», а предостережение, основанное на сформирулированном философами и социологами в XX в. так называемом «основном законе технологии». Он гласит, что каждый новый шаг прогресса, рассматриваемый отдельно, кажется нам желательным, в то время как технологический прогресс в целом – непрерывно сужает сферу свободы.

Новые технические средства не освобождают, а закрепощают человека, ведь у путешественников по виртуальной реальности свободного времени – этого главного богатства человека и ключевого условия его совершенствования и саморазвития – становится не больше, а меньше. Аналогичным образом внедрение электроники привело не к уменьшению бумагооборота, а к резкому увеличению количества используемой бумаги. Но виртуальное рабство, в отличие от прежних форм отчуждения человека, основано не на грубом его подавлении, оно в прямом и переносном смыслах нажимает на точки человеческого удовольствия, маскируя свою суть иллюзорным ощущением свободы, счастья и даже всесилия.

Виртуальная реальность разрушает человеческую природу человека не менее эффективно, но более скрытно и замаскированно, чем новая социальная рамка, поощряющая рептильный и животный аспекты человеческого мозга. «Знаковая, письменная культура, которая с XV в. в Европе превратилась в “галактику Гуттенберга”, создает цельность личности и фиксирует оппозицию “душа – тело”. Компьютерные виртореальность и кибепространство заставляют человека покинуть “галактику Гуттенберга”, поскольку

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×