Правда, постреволюционное состояние общества нельзя назвать нормальным; оно сравнимо с тяжелейшим похмельем после кровавого (в прямом и переносном смыслах) пира или постепенным выходом человека из тяжелейшей болезни. Судя по отечественному опыту, на выздоровление после революции могут уйти десятки лет.
Согласно сильному определению, «революция заканчивается лишь тогда, когда ключевые политические и экономические институты отвердели в формах, которые в целом остаются неизменными в течение значительного периода, допустим, 20 лет»[18]. Эта формулировка не только развивает, но и пересматривает слабое определение. Получается, что французская революция завершилась лишь с провозглашением в 1871 г. Третьей республики; Великая русская революция — в 30-е годы, когда Иосиф Сталин консолидировал политическую власть, а под большевистскую диктатуру было подведено экономическое и социальное основание в виде модернизации страны. Более того, окончательное признание коммунистического режима русским обществом, его, так сказать, полная и исчерпывающая легитимация вообще относится к послевоенному времени. Лишь победа в Великой Отечественной войне примирила большевистскую власть и русское общество.
Изрядный хронологический разрыв между «минималистским» и «максималистским» определением завершающей стадии революции логически хорошо объясним. Самая великая системная революция не способна одновременно обновить все сферы общественного бытия, как об этом мечтают революционеры. Самая незначительная революция способна вызвать долговременную и масштабную динамику.
Сильное и слабое определения вполне применимы к русской революции, современниками которой мы все являемся. В минималистском варианте она завершилась, вероятно, передачей власти от Бориса Ельцина Владимиру Путину и консолидацией последним политической власти, то есть в течение первого президентского срока Путина. Но вот что касается «отвердения» ключевых политических и экономических институтов и, главное, приятия их обществом — вопрос остается открытым.
Качественное отличие последней русской революции от предшествующих в том, что русские вошли в нее изрядно ослабленным народом, последствия чего оказались двойственными. С одной стороны, витальная слабость русских обусловила сравнительно мирный (по крайней мере, на территории РСФСР) характер этой революции. Проще говоря, у них не было ни сил, ни куража проливать кровь ради идеальных, трансцендентных целей и ценностей — не важно, спасения коммунизма, перехода к демократии или возрождения Третьего Рима. С другой стороны, эта же слабость русского народа служит ключевым фактором, определяющим саму возможность (не)выхода России из кризиса и перспективы национального строительства. Реальность такова (и она всегда была такой), что будущее России есть производное от состояния русского общества.
По-хорошему, этому обществу требуется длительная социальная реабилитация, чтобы вернуться в более-менее сносное, человеческое состояние после хаотического десятилетия 1990-х гг. Более дли тельная, чем передышка нэпа, отпущенная большевиками русскому крестьянству. В общем, нужны те пресловутые двадцать или тридцать лет спокойствия, о которых в свое время мечтал Петр Столыпин и ко торые обеспечила пресловутая брежневская «эпоха застоя». Правда, в ту же эпоху созрели условия для очередной русской революции, и Россия Столыпина вообще не получила искомой передышки. Получит ли ее современная Россия? Завершилась ли последняя русская революция?
Этот вопрос не имеет однозначного и окончательного ответа. Если исходить из слабого определения, безусловно, завершилась: нет сил, способных бросить вызов режиму, консолидировавшемуся при Путине и продолжившему свое существовании при Медведеве. Но вот возможность применения сильного определения — отвердение ключевых политических и экономических институтов в течение длительного времени, общественная легитимация статус-кво — вызывает серьезные сомнения.
Это сомнение питается не только гипотетической возможностью формирования в современной России структурных условий революционной динамики в ситуации глобального экономического кризиса, но и, в первую очередь, психологическим состоянием актуального российского общества. Опыт революций, и русских в особенности, со всей очевидностью свидетельствует о первостепенном, ключевом значении психологического фактора в их возникновении.
Психологическое состояние современной России хорошо улавливается хайдеггеровской оппозицией страха и тревоги. Если страх имеет своим предметом конкретную вещь или феномен мира, то тревога вызывается угрозой самому существованию, т. е. связана с Ничто (Nichts). В социальном плане страх связан с вещами, находящимися внутри опыта конкретной общности людей, а тревога — с тем, что ей внеположно. Так, потеря актуального социального статуса влечет не только конкретный страх, но и вызывает сильную тревогу как опыт неопределенности. В упорядоченном мире социальные страхи и тревоги, ощущение «бездомности» (Мартин Хайдеггер) обычно переносятся на то, что находится «за стенами» общности, города.
В нашей стране происходит стремительная конвергенция страха, тревоги и бездомности. Это — базовый опыт русских вне зависимости от социального положения. У российских сверхбогатых и массы народа парадоксально оказывается общий психологический модус — страх и тревога. Тревога перед чем-то, что люди смутно ощущают, но не могут даже описать, не говоря уже о рационализации этого чувства. Тревога коренится на экзистенциальном уровне, где сейчас вообще происходят фундаментальные сдвиги.
По словам известного социолога Владимира Петухова, русские последние несколько лет переживают острый экзистенциальный кризис: не понимают, для чего и зачем им жить. Как говорил Егор Гайдар: реформы есть, а счастья нет.
Попутно экзистенциальному развивается «кризис надежд»: все меньшее число граждан продолжает рассчитывать на лучшую жизнь, на повышение своего достатка в ближайшие годы. Другими словами, вызванный режимом Путина социальный оптимизм достиг потолка и пошел в обратном направлении, а с конца лета 2008 г. под влиянием первой кризисной волны стали быстро нарастать негативные и даже панические настроения. В то же время массовые социальные ожидания разогреты т.н. «общенациональными проектами» и связанной с ними риторикой. Это, конечно, не полномасштабная революция ожиданий, но уже что-то приближающееся к ней, а революция ожиданий нередко стимулирует революции социополитические.
В ментальном отношении русское общество представляет впечатляющую амальгаму страха, тревоги, надежды, нарастающих ожиданий и стремительно растущей агрессивности. Оборотной стороной эк зистенциального кризиса стало быстрое накопление деструктивного потенциала как результата неотреагированных, не сублимированных напряжений последних двадцати лет.
Деструкция выражается в динамике убийств (с учетом пропавших без вести Россия — мировой рекордсмен), суицидов (входит в тройку мировых лидеров), немотивированного жестокого насилия, распро страняющихся в социальном и культурном пространстве волн взаимного насилия и жестокости. В сущности, мы уже сейчас живем в том социальном аду, который известный западный социолог Иммануил Валлерстайн предвидел как переходное состояние к новой исторической эпохе. Но именно в силу погруженности в ад мы его не замечаем; социальная и культурная патология, насилие и жестокость для нас норма, особенно для поколения, социализировавшегося в постсоветскую эпоху и лишенного возможности исторических сравнений.
Историк Владимир Булдаков показал, что Россия переживала похожее состояние в 1920-е гг., на выходе из революции и гражданской войны[19]. Так что же, мы выходим из ада революции? Однако дина мика жестокого немотивированного насилия и агрессии не спадает, а драматически нарастает. Боги Хаоса вовсе не уснули, они жаждут очередного жертвоприношения на свой алтарь.
Тогда, может, Россия находится не в пост-, а в пред- или межреволюционном состоянии? Другими словами, мы переживаем не завершение революции, а всего лишь паузу, временную ремиссию между двумя революционными волнами, наподобие стратегической паузы 1907-1917 гг.?
Однако нарастающая агрессия и просто темная энергия не канализируется в определенное политическое, социокультурное или этническое русло, а рассеивается в социальном пространстве. Она направлена не против общего Врага (кто бы им ни был), а друг против друга, носит характер аутогрессии. Буквально по Артемию Волынскому: мы, русские, друг друга поедом едим, тем и сыты. Подобное состояние умов и душ само по себе не ведет к революции, более того, оно способноистощить потенциальную энергию общественного протеста, превратить ее в ничто, в сотрясение воздуха революционной фразой. «Угнетение и нищета могут регулярно уходить в не-революционные формы: социальную апатию, эмиграцию, рост