Сергеев С М. Указ. соч. С. 12.
Славянофильство и западничество. Вып. 1. С. 133.
По своему характеру социально-политическая концепция славянофильства была утопией. Ее утопический характер подчеркивается очевидными параллелями с не менее утопическим старообрядческим социальным идеалом. Неспроста сравнение славянофилов со старообрядцами частенько приходило на ум современникам. Совпадение здесь не только внешнее и поверхностное, но глубинное и содержательное. «Славянофильство было идеологией старого русского дворянства, которое... попыталось сублимировать и универсализировать традиционные ценности, создать идеологическую платформу, на которой смогли бы объединиться все классы и слои общества, представлявшие 'старую Русь'»103. Платформа эта была не дворянско-консервативной, но, как подчеркивает Валицкий, «особенно 'народной' разновидностью консерватизма»104.
Консерватизм взглядов старообрядцев и славянофилов сочетался с радикальным и даже революционным (утопия, по Карлу Мангейму, всегда потенциально революционна) модусом в отношении наличной им действительности. Не случайно Валицкий характеризует направленность славянофильской утопии почти в тех же выражениях, что Зеньковский использовал для характеристики старообрядческой утопии. «В николаевскую эпоху оно (славянофильство. — Т. С, В. С.) было не столько идеологической защитой существующей традиции, сколько утопической попыткой восстановления утраченной традиции. В этой утопичности — коренившейся в социальных и политических условиях николаевской России, — содержалась как сила, так и слабость славянофильства, его 'благородство', признававшееся его противниками, его способность оплодотворять ум и воображение и вместе с тем — его малая пригодность в качестве программы практической деятельности»105.
Не вдаваясь в интеллектуально увлекательное, но в нашем случае малозначащее сравнение содержания двух утопий — славянофильской и старообрядческой, отметим их главное отличие. Оно кроется не во временном — около полутора веков — разрыве между двумя историческими эпохами. Хорошо понятно, что если сублимировавший народные ожидания старообрядческий идеал носил утопический характер даже в ситуации его интеллектуального и культурного оформления, то еще более утопическими были последующие исторические реплики на эту тему.
Несравненно более важно, что утопический идеал старообрядчества имел своим носителем мощное социальное и культурное движение. И такому движению, выступившему под знаменем утопии, было вполне под силу если не разрушить, то сотрясти лишь начинавший формироваться имперский порядок. Славянофилы же представляли крошечную группу русских аристократических интеллектуалов, по иронии судьбы выступившую против породивших их же петровских реформ. У них не было ни малейших шансов вызвать массовую социальную динамику, тем более в утвердившейся имперской системе. Несмотря на общую структурную матрицу народной этнической оппозиции и верхушечного националистического дискурса, они не могли объединиться по причине драматического социокультурного разрыва между образованными слоями и массой русского общества. Народ и элита России в прямом смысле слова говорили на разных языках.
Да и народолюбие самих славянофилов носило исключительно теоретический характер, умолкая перед конкретными социальными интересами. Вот что писал, например, певец соборности Алексей Хомяков в канун крестьянской реформы: «Считаю своим долгом прибавить, что взыскание годовой уплаты по совершенным выкупам должно быть с миров и производимо с величайшей строгостью, посредством продажи имущества, скота и т. д., особенно же посредством жеребьевого рекрутства с продажей квитанций не с аукциона (ибо это унизительно для казны), но по положенной цене, с жеребьевым розыгрышем между покупщиками. В случае крайней неисправности должно допустить выселение целых деревень в Сибирь, с продажей их земельного надела; но таких случаев почти не может быть. В этом деле неумолимая и, по-видимому, жестокая строгость есть истинное милосердие»106.
По убийственной характеристике Федора Степуна, русское дворянство воспринимало крестьянство как часть природного пейзажа: «О своих крестьянах наши помещики-эмигранты чаще всего вспоминают с совершенно такой же нежностью, как о березках у балкона и стуке молотилки за прудом...»107. Стоит ли удивляться, что «говорящие вещи» в начале XX в. с лихвой отплатили за подобное отношение всем барам и интеллигентам вне зависимости от степени их прогрессивности и народолюбия.
Современный славянофилам общественный контекст не позволял инициировать политическую динамику, вступить в открытую политическую борьбу: политика в западном понимании этого слова, как легальная борьба различных социальных и политических агентов по вопросу власти, в России отсутствовала вплоть до начала XX в. Сама российская «действительность, делавшая невозможной борьбу за конкретные политические цели», обрекала славянофилов на утопичность108.
Тем не менее националистический дискурс (по меньшей мере в лице своих основоположников — славянофилов) был оппозиционен фундаментальным устоям Российской империи ничуть не меньше, чем народное этническое сопротивление. Его чуждость и альтернативность империи наиболее ярко проявилась в двух принципиальных пунктах. Во-первых, в идеологической доктрине. «Хотя субъективно славянофилы были по большей части убежденными монархистами, они теоретически поставили под сомнение монархию как объект лояльности. Таким объектом в их построениях оказался 'народ' или 'народность', что для правящего режима было абсолютно неприемлемо. Кроме того, националистическая идеология шла вразрез с этатистски-монархической еще и в том, что размывала raison d'etre Российской империи. Ведь в соответствии с националистическим пониманием природы государства необходимо было довольно серьезно пересмотреть внешнюю политику»109.
Во-вторых, социополитическая модель славянофильства противостояла актуальной и современной им самодержавной власти и патронируемой ею социальной организации. «Николай (I. — Т. С, В. С.) видел в себе наследника Петра Великого, хотел быть не царем старой Руси, но европейским императором; при всем своем почтении к православию и коренным народным началам он не собирался приспособлять свой государственный аппарат к требованиям религии и сохраненной в народе старорусской традиции, а в размышлениях о том, что право должно органически вырастать из обычаев и традиции, не без оснований мог усматривать желание ограничить произвол самодержца»110.
Из этого следует принципиально важный вывод: объективированное содержание славянофильской утопии было антиимперским. Хотя сами славянофилы никогда не осмысливали ситуацию в таких категориях, приоритет «народности» (а речь шла именно о русском народе!) перед «самодержавием» и выбор в качестве идеала доимперского периода русской истории вели значительно дальше ревизии одной лишь внешней политики. Попытка решить фундаментальное противоречие между вненациональной (и даже антинациональной) империей и русским народом, найти между ними взаимовыгодный компромисс с неизбежностью вела к радикальному пересмотру самой природы российской государственности. Континентальная империя, где русская масса не имела преференций и несла основное тягло, должна была окраситься в русские национальные цвета, превратиться из космополитической империи Романовых в подлинно русскую империю.
Современным слогом можно сказать, что славянофилы довольно близко подошли к идее этнизации (или национализации) государства, то есть его трансформации в государство для определенной этнической группы. Хотя сами они ни к чему подобному не призывали, таково было объективированное (то есть помимо их воли и желания) соотношение их идей с актуальной и современной им действительностью, таковы были неизбежные логические следствия сформулированных славянофилами методологических предпосылок и поставленных ими теоретических вопросов.