Более того, даже не будь славянофилов, эти выводы все равно были бы сделаны последующими представителями русского националистического дискурса и русским национализмом. Ведь фундаментальное противоречие между империей и русским народом, впервые пробле-матизированное славянофилами, со временем не только не ослабло, а лишь усилилось. И это приводит нас к вопросу, предощущавшемуся (хотя и не сформулированному) славянофилами и ставшему после них путеводной нитью русского националистического дискурса. Была ли вообще возможна этнизация континентальной полиэтничной политии?
Ответ на него довольно прост, ибо исторически апробирован. Нет, не была возможна. Реальный выбор состоял в сохранении нерусской империи или же отказе от нее в пользу русского национального государства. Любая масштабная и последовательная стратегия русификации империи в ближайшей или чуть более отдаленной исторической перспективе неизбежно привела бы к ее распаду. Континентальная полития могла существовать, только питаясь русскими соками, русской витальной силой и потому даже равноправие (не говоря уже о преференциях) русских с другими народами исключалось. Говоря без обиняков, русское неравноправие составляло фундаментальную предпосылку существования и развития континентальной политии в имперско-царской и советской исторических формах.
За доказательствами далеко ходить не надо. В 1989-1991 гг. русские пытались сочетать несочетаемое: сохранить Советский Союз и добиться равноправия (всего лишь равноправия, а не преимуществ!) России и русских с другими союзными республиками и «советскими нациями». Знаменитый референдум 17 марта 1991 г. наглядно отразил эту двойственность массового сознания: тогда большинство населения РСФСР проголосовало одновременно за сохранение союзного государства и введение поста президента России (этот пункт выражал массовое стремление к равноправию своей республики). Результат всем нам слишком хорошо известен. Советская идентичность, наиболее распространенная и выраженная именно среди русских, точно так же не смогла сохранить единое государство, как в начале XX в. его не смогла сохранить не столь сильная, но все же существовавшая и развивавшаяся имперская идентичность.
Можно возразить, что историко-культурные и социальные контексты второй трети XIX в. и последнего десятилетия XX в. кардинально отличались, что в начале XIX в. доля русских в численности империи была несравненно больше, чем столетие или два века спустя. Значит, империю можно было русифицировать или, выражаясь эвфемистически, существовала гипотетическая возможность реализации либерального проекта российской «политической (гражданской) нации». Другое дело, что не было сил, способных повести Россию по этому пути.
Достаточно вчитаться в «Русскую правду» Павла Пестеля, чтобы понять, к чему повели бы подобные силы, захвати они власть в стране и начни строить в России национальное государство наподобие франции. Отрешаясь от других аспектов программы, густо пропитанной духом якобинского террора, остановимся лишь на ее, так сказать, национальном разделе.
Этническое разнообразие Пестель предполагал искоренить форсированной и насильственной ассимиляцией в русскость: «Верховное Временное Правительство должно постоянно стремиться к приобщению всех в одну нацию и растворению всех различий в общей массе, чтобы жители Российского государства по всей его территории были русскими»111. А в отношении народов, принципиально, по мнению Пестеля, не ассимилируемых, например, двух миллионов евреев, вообще предполагалась их тотальная депортация за пределы «осчастливленной» гражданскими правами демократической России. Судя по «планов громадью», большевики неспроста указывали на свою преемственность по отношению к декабризму!
Нетрудно догадаться, что подобный путь строительства «гражданской нации» встретил бы массовое сопротивление, для подавления которого потребовался бы не менее массовый, на грани этноци-да, террор. Крайне сомнительно, что «демократическая Российская республика» могла выдержать подобное напряжение и сохраниться в прежних имперских границах. В любом случае начерченный декабристами России путь западного «прогресса» грозил стране такой кровавой баней, что поневоле порадуешься провалу их мятежа. В отличие от своего незадачливого тезки начала XX в. Николай I смог на столетие отсрочить реализацию прогрессистской утопии.
Возвращаясь к славянофильству, отметим, что современные исследователи недоумевают той реакции, которую крошечная группа славянофилов вызывала у правящей бюрократии. Валицкий называет ее «подлинный, хотя и не слишком понятный сегодня страх»112. Не думаем, что подобная сильная эмоция объясняется лишь оппозиционностью и даже потенциально субверсивным характером славянофильской доктрины в отношении актуальной и современной им действительности. Это слишком рациональное объяснение иррационального чувства — страха, не затрагивающее его экзистенциальных корней. Рискнем предположить, что избыточный и необъяснимый страх перед славянофилами проистекал, в конечном счете, из антропологического пессимизма правящего слоя. То было предощущение (то есть чувство, иррациональное по своей природе) опасности политических проекций славянофильского народолюбия.
В свете последующего развития России этот страх выглядел вполне оправданным. Более того, по иронии отечественной истории или в силу какой-то ее внутриструктурной закономерности народолюбие в России опасно прежде всего для объекта подобной любви — самого русского народа. Именно «освободители» народа силой заставляли не понимавших своего счастья русских влачиться по кровавому пути «прогресса». Надо полагать, делалось это из особого сострадания к ним.
Вероятно, изначальным психологическим и экзистенциальным истоком славянофильского мировоззрения послужил именно антропологический оптимизм — высокая оценка актуальных или потенциальных качеств русского народа. Психологически очень трудно быть националистом, не оценивая высоко свою нацию — пусть даже не актуальную, наличествующую в реальном бытии, а нацию грядущую — воплощение надежд и упований национализма. Хотя славянофилы нередко впадали в пессимизм и были полны тревожных предчувствий, в конечном счете они верили в избранность русского народа и его особое предназначение в мировой перспективе.
Правящей бюрократии был характерен антропологический пессимизм. При этом она вряд ли знала русский народ хуже славянофилов. В отношении знания последними народной жизни весьма показателен случай с Константином Аксаковым, который, чтобы сблизиться с народом, надел мужицкий армяк и ермолку. И что же? Его стали принимать за персиянина!113 «Националисты-бюрократы <...> были реалистами, и в их мировоззрении не было места мессианству и пустым мечтаниям. Многие из них... восхищались Англией, но они знали, что средний русский не слишком зрел, не столь законопослушен, как средний британец...»114. В представлении бюрократии самодержавие было центральным институтом, обеспечивающим приобщение «диких» народных масс к цивилизации и главной гарантией причастности России миру европейского просвещения. В общем, буквально по Пушкину: правительство у нас единственный европеец.
Попутно отметим, что как антропологический оптимизм, так и антропологический пессимизм в конечном счете проистекали из иудео-христианской традиции, которая весьма двусмысленна в понимании природы человека и способна оснастить равно убедительной аргументацией противоположные точки зрения. Впрочем, правящая бюрократия прилагала все усилия, чтобы ни одна из них не дошла до опекаемого ею народа: перевод Священного Писания с церковнославянского на современный русский всячески тормозился. Лишь в 1862 г. на русском языке был издан Новый Завет, а вся Библия целиком — только в 1876 г.
Между тем крестьяне просто не понимали происходившего во время церковной службы. Вот что писал об этом Юрий Самарин Ивану Аксакову 23 октября 1872 г.: «...по мере того, как я подвигался в толковании литургии крестьянам, меня более и более поражает полное отсутствие всякой сознательности в их отношении к церкви. Духовенство у нас священнодействует и совершает таинства, но оно не поучает. ... Писание для безграмотного люда не существует; остается богослужение. Но оказывается, что крестьяне... не понимают в нем ни полслова; мало того, они так глубоко убеждены, что богослужебный язык им не по