будет представить себе то движение, которое вызвала страничка в душах. В эти минуты всем казалось, что они и всегда будут разговаривать между собой так значительно и серьезно.
Когда собрались вместе, в один круг, то спор разгорелся относительно слова «работать». «Теперь же работайте по мере своих сил…» — говорил Ленин. Что это значит для школьников, для молодого человека — работать? Здесь это слово не в значении «учиться, работать над книгой»
И не в значении «работать на заводе», а в каком-то другом. В каком?
К счастью, среди них был лорд-толкователь.
— Работать, — сказал Миша Логинов, — это значит что-то создавать. Создавать то, чего не было до работы.
— А вот я полы подметаю — я работаю? Работаю. А что я создаю?
— Ты создаешь чистоту, — не задумываясь ответил Миша Ане Пугачевой.
Каштанов сразу подхватил Мишину мысль:
— Конечно, ребята! Работать — это почти всегда означает создавать чистоту, это значит создавать лучшую, чистую жизнь вокруг себя, создавать новые отношения. Каждым словом своим или поступком мы или создаем что-то хорошее или разрушаем его… Посмотрите, ребята: за этим словом «работать» кроется великая идея. Жизнь — как ежечасное строительство новой жизни вокруг себя… Великая идея!
Каштанов и сам только что понял эту действительно великую идею, и даже те, кто не вникал в спор, замерли: рождение мысли всегда находит отклик в душе, всегда изумляет, как всякое рождение и возникновение, за которым удалось проследить.
Елена Васильевна, предоставив мужу вести разговор, почти не вслушивалась в него. Она смотрела на ребят, широко открыв глаза, как девочка, и старалась понять, что происходит сейчас с ее учениками. Равнодушно слушает Керунда, и полупрезрительная улыбка не сходит с ее лица; едва скрывает свою досаду Володя Фокин, всем своим видом показывая: «Что делать! Придется и это вытерпеть!»; загорелся Леня Лапшин, клеймит Каштанова: «Ну, собрались, ну, весело, ну, пошамонили, так нет оказывается, это мы ра- бо-та-ем!»; бесстрастно и спокойно смотрит на всех Лариса Аракелова, старается и в неудобном положении, на низкой скамейке, сидеть прямо, держать лопатки; вздыхает от нетерпения Сергей Лазарев, хмурится, как всегда; и терпеливо ждет, когда все это кончится, Игорь Сапрыкин… А все-таки то один, то другой вскинет голову, вставит слово, и все-таки это не урок и не собрание и не похоже на урок или собрание. Идет какое- то новое действие, в котором — Елена Васильевна чувствовала это, как никогда, объединяются ребята. Тут даже не слова сами по себе важны, тут что-то за словами стоит…
Каштанова не могла знать, о чем думает каждый из ребят, она не умела читать мысли даже на близком расстоянии, но она не ошибалась в своем чувстве.
Для Клавы Киреевой, например, разговор доносился общим неясным гулом, а думала она об одном парне, который предложил ей ходить с ним, а она отказала ему, а он сказал, что убьет ее, на что она ему ответила: «А еще что ты сделаешь?» — и тогда он затрясся от злости. И вдруг, неизвестно от чего — не от гула ли серьезных и трудных слез, доносившегося до Керунды издалека? — почувствовала она, что вся эта ее жизнь с клубом, танцами, приставаниями парней может кончиться и смениться на какую-то другую жизнь. Первый раз эта мысль пришла к ней, когда она писала сочинение о маме, второй — когда они с мамой, обнявшись, сидели на тахте, и вот опять. Как будто она раздваивается, как будто она всем своим внутренним миром вошла в другого человека, как в комнату, в которой она никогда не была. Клава вздрогнула, собрала волосы и пропустила их через пальцы и, слегка испугавшись этого раздвоения, вернулась в свой обычный мир, наградив Каштановых прощальной полупрезрительной улыбкой.
И сейчас же ей стало стыдно за это бегство, она опять едва заметно тряхнула головой и стала вслушиваться в разговор.
Ей даже захотелось ответить этой мышке Лаптевой Наталье, но Клава только пошевелила губами, будто отвечала, а говорить ничего не стала.
И Володя Козликов слушал, не очень понимая, о чем спор идет, но он и не собирался вникать в него, потому что наслаждался чувством безопасности. Чуть ли не впервые за девять лет он знал, что его не вызовут, что никто над ним сегодня не будет смеяться, что он может говорите без опасения вызвать иронические улыбки. Он даже выступал, когда шло обсуждение в их группе, у «кураги», говорил: как же так — нет ненавистной школы? А вот он школу ненавидит! И ему серьезно отвечали. Он и сейчас, в общем кругу, сказал бы что-нибудь умное, но пока не мог решиться.
Технарь Гена Щеглов, слушая и не слушая разговор, ни с того ни с сего, но совершенно определенно решил, что он завтра же пойдет и запишется на курсы цветников — мастеров по ремонту цветных телевизоров; он давно думал об этом, колебался, стоит ли идти в цветники, но сейчас решился.
Леня же Лапшин, несмотря на то что он несколько раз выступал и клеймил всех за пристрастие к выспренным словам, за болтовню и пустые разговоры, Леня успел подумать, что не такое уж у них и дурачье в классе, есть ребята ничего, хоть и не разбираются они в технике. Если быть честным, то таких ребят, как Кострома или Логинов, еще и поискать надо.
А с днем, обычным днем жизни, происходило что-то странное. Время словно кувыркалось, словно двигалось в двух направлениях, вперед и назад. Казалось, что день летит, как час или минута, — и казалось, что он бесконечен, этот день.
После спора о серьезном стали петь вместе. Третий раз за день пели вот так, в кругу, и с каждым разом это нравилось все больше и больше. Выяснилось, что они никогда не пели вместе и не знали, что Таня Пронина хорошо поет и помнит много песен. Да и где им было петь? Не на переменках же! И не на вечерах — на вечера приходят танцевать. К тому же они ненавидели уроки пения, от этих уроков даже мысль о том, что можно петь хором по своей воле, казалась им глупой. Но оказалось, что им теперь хочется петь без конца, а если не петь, то просто слушать гитары Сережи Лазарева и Игоря Сапрыкина.
Но наступил час поэзии. Его готовила Елена Васильевна. Стихов наизусть никто в классе не знал, поэтому она принесла стопку поэтических сборников по своему выбору и раздала их по компаниям. Полчаса на подготовку! Листали книги лихорадочно, быстро договорились, и некогда было отказываться, неуместным казалось говорить: «Ой, я не умею» — время! И надо не ударить лицом в грязь перед «урюками» или «изюмами»…
За стеклянной стеной спортивного зала было уже темно, однако света зажигать не стали. Поставили посреди зала большую, белую, самую дешевую и самую практичную свечу и уселись вокруг нее на матах — уселись, разлеглись, обнялись. Едва слышно потрескивал маленький огонек, но от него нельзя было отвести взгляда. Читали без определенного порядка, не устанавливая, кто за кем, не объявляя авторов и не спрашивая, кто автор, и даже без заглавий — ни одного лишнего слова, только стихи. Они рождались из тишины и в тишину уходили. Тютчев, Блок, Пастернак, Кедрин, Светлов, Лорка — «Начинается плач гитары…»
Сюрпризом для Елены Васильевны оказалось, что Володя Фокин хорошо знает Есенина, — он читал трижды. Тихие, прерывистые голоса звучали со всех сторон, спереди, слева, справа, сзади; стараясь никому не мешать, подползали к свече, чтобы читать по книжке. Они были плохие чтецы и читали запинаясь, так, словно никого в зале не было, для себя, — но они оказались хорошими, терпеливыми слушателями. Напряжение в зале все росло, тишина в паузах становилась все пронзительнее — не то чтобы не переговаривались, не перешептывались, а почти и не дышали, подчиняясь не дисциплине, не строгому взгляду учителя, а поэзии.
Но вот кончился небольшой запас приготовленных стихов, и наступила абсолютная тишина: никто не брал на себя ответственности нарушить ее. Такая была тишина, что и думать ни о чем было невозможно, оставалось только одно — раствориться в ней. Это было как очищение, и, когда Костя первый тронул струны гитары и все вздохнули с облегчением, они почувствовали, что вышли из испытания тишиной преображенными.
«Конечно, — думала Елена Васильевна, поднимаясь, — если рассказать об этом действе вокруг свечи кому-нибудь из подруг, то, пожалуй, осмеют, скажут: „Я предпочитаю читать стихи в одиночку“, „Я не принимаю коллективных чтений“ — или еще что-нибудь в этом роде скажут. Да ведь пустые разговоры, пустые! Ты попробуй, доведи Игоря Сапрыкина или Клаву Керунду до такого состояния, чтобы они час, не дыша, стихи слушали. Попробуй! А если с ними вот так не возиться, то и проживут всю жизнь без стихов и без музыки, а те, кто любит читать стихи в одиночку, будут корить их и презирать за отсталость…»