Глава девятая
Прекрасная Проша
Прошел третий, потом четвертый коммунарский день; прошли такие же дни в восьмых и даже в седьмых классах — их проводить было гораздо легче, потому что был опыт и были помощники — ребята из девятого класса. Старшенькие, как говорила Фролова, действительно становились старшими в школе — их все знали, их любили, им подражали, и появлялся дух школы, дух этой школы. Усилия Каштанова, направленные поначалу только на старших, теперь сказывались во всех классах, и учительская признала, что Алексей Алексеевич был прав, когда почти все свое время проводил в девятом без буквы классе, и отнюдь не только для того, чтобы помочь жене, делал он это.
Все было хорошо. Уже готовились к большому трехдневному сбору на весенних каникулах, вместе с восьмиклассниками и семиклассниками; уже догадались, что на этом сборе создадут смешанные компании во главе с «урюками», «изюмами» и «курагой». Фроловой не нравились эти названия, она была недовольна: «Ну что это такое? Ну что за „курага“? Никому и не расскажешь!» Но Каштанов настаивал: придумали сами, сложилось само собой, и пусть так и будет, пусть сохраняется этот дух вольности и необязательности!
Словом, все было хорошо, но Каштановы никак не могли понять: что же это у них получилось? Что это изобретено? Как будто игра — но слишком серьезно для игры и по содержанию, и по значению, и по своим последствиям.
— Я бы сказала, — размышляла Елена Васильевна, — но боюсь… Знаешь, на что это похоже? По- моему, на театр…
— На театр?
— Да, на театр… Но не на тот театр, каким мы его представляем себе с пьесой, сценой, актерами и зрительным залом, — а на какое-то старинное или новейшее? — массовое действо… Действо, в котором нет актеров — одни зрители, и нет зрителей — одни только актеры…
— А что? — говорил Каштанов. — Не будем бояться слов, если они помогают что-то понять.
Действительно, коммунарский день давал всем то чувство очищения и обновления, которое прежде они испытывали только в театре, да и то редко. Когда начинался безумный этот день и вихрь событий захватывал всех, то отлетали, как шелуха, привычные формы поведения. Ребята — и Каштановы вместе с ними — переставали помнить себя. Исчезали сдерживающие человека путы, падали они, и при строжайшей, невиданной прежде дисциплине, все чувствовали себя свободными, как никогда. Неприлично было только одно — не участвовать, оставаться зрителем, не поддаваться общему духу и духу общности. Каждый старается обрадовать всех, никто не ищет радости только для себя-и потому все «выкладываются», как любил говорить Костя Костромин. «Все на пределе, иначе зачем?» — повторял он. А если человек выкладывается, если он на пределе, он становится самим собой. Невозможно, работая на пределе сил, думать еще и о том, как ты выглядишь.
Они говорили так легко, как никогда не умели говорить на уроках, они постепенно научились говорить и шепотом, и тихо, и во весь голос, и даже Козликов, который на уроках говорил только в полный голос и басом, так что его, Козликова, постоянно выставляли за дверь, — даже он стал тише и говорил, если нужно было, почти шепотом.
Все было хорошо; но что-то вызывало у Каштанова тревогу. Сначала она была неясной, потом все более определенной. Как бы не превратились все эти их «действа» в самоцель, в игру в бисер… Он вовсе не собирался создавать «педагогическую провинцию» на Семи ветрах, оторванную от мира, замкнутую в себе! Вовсе не хотел отрывать ребят от их почвы, от Семи ветров!
Цель. У ватаги «Семь ветров» должна быть более ясная цель…
Однажды Каштанов рассказал ребятам такую историю.
— Один очень старый человек — я познакомился с ним случайно, в библиотеке, ему больше восьмидесяти — вспоминал, как во время революции выпускали из тюрем их города политических заключенных. Народу собралось много, и, чтобы обеспечить порядок, поставили оцепление. Он был в то время гимназистом старшего класса и стоял в этом оцеплении. На другой день приходит на урок, и физик вызывает его. «Я урока не знаю», — сказал он. «Ах, да, — сказал физик, — вам же некогда! Вы же революцию делали, молодой человек!» — и поставил пятерку.
Ребята слушали Каштанова, не понимая, куда он клонит.
— «Вам было некогда, вы революцию делали!» Посмотрите, ребята, — продолжал Каштанов. — В этом веке одному поколению было некогда учиться оно делало революцию, другому поколению некогда было гулять и веселиться оно училось, еще одному поколению некогда было и учиться, и веселиться, и все ему было некогда — оно защищало страну… А теперь вы пришли в этот мир, новое поколение… А что вам «некогда»? И ради чего вам «некогда»? Я не допрашиваю вас и меньше всего хотел бы, чтобы мои слова прозвучали укором. Я сам не знаю точного ответа на этот вопрос и приглашаю желающих подумать.
Желающие, конечно, нашлись.
Говорили: «А может быть, это и хорошо, что на все есть время и нет никаких „некогда“?»
Спрашивали Каштанова: «А вам что было „некогда“?»
Подшучивали над собой: «Учиться нам некогда… А из-за чего? Да просто так — некогда, и всё!»
А Костя Костромин вспомнил урок о Базарове — «Нужен ли я России?», вспомнил, как шли они вечером на ветру, и вдруг ему представилось, что все вокруг него братья и что для этого-то он, наверно, и нужен стране… И он сказал, что не знает, но может быть, некогда им — болтать, говорить пустые слова, попусту тратить время, потому что надо теперь, чтобы…
А что надо теперь? Что?
На этот раз у Кости была идея, но он не мог ее выразить и в конце концов сказал что-то вроде того, что теперь надо, чтобы все вместе шли и никого не потерять… Чтобы каждый человек был на виду, каждый как брат, для которого ничего не жалко…
— А то что это у нас? — сказал Костя. — Вот коммунарский день — и все равны. А вот кончается, вот урок — одни отличники, а у других кошки на сердце скребут, я знаю…
— Пусть учатся, кто им мешает? — сказал Леня Лапшин, давно уже вернувшийся из своей Громославки, но почти ничего не рассказывавший о путешествии. — Кто им мешает?
— Не знаю кто, но это ведь отговорка… Все равно мы должны… Ну чтобы всем жилось по- человечески, ну что тут долго говорить!
— Да, ребята, говорить не надо, формулу в один миг не найдешь. А может, не надо и формул… Давайте просто подумаем: кому сейчас в классе тяжелее всего? Кому больше всех нужна наша помощь, поддержка? — сказал Каштанов.
— Валечке Бурлаковой, — сказала Галя Полетаева. — Она все время с братом и сестрой сидит, а они болеют, в детский сад не ходят…
— Пашке, — сказал Саша Медведев, — Паше труднее всех, — повторил он, и Паша Медведев похолодел: неужели он расскажет сейчас про его тетрадь и про все, что с ней связано?
— У Паши мать в вечерний техникум пошла, он от плиты не отходит, готовит на всех, — сказал Саша.
— Да брось! Ты что! — Паша вздохнул с облегчением. — Подумаешь, у плиты. Я уже научился. Я вчера рулет картофельный с мясом сделал!
И тут Клава Киреева голос подала…
Позже Каштановы говорили между собой, что из-за одних этих слов бывшей Керунды стоило им работать.
— Тане Прониной плохо, — сказала Клава. — Ее во дворе у нас только и зовут, что крысенком, крысой… И всю жизнь она крысенок, как и живет — не знаю…
— А что с этим сделаешь? — нерешительно сказал Каштанов.
— Что-нибудь можно сделать, — задумался Костя Костромин.
Донжуан Саша Медведев разволновался:
— И вообще — почему наши девчонки должны чахнуть? Все-таки они наши!
Так было и решено: ни одной чахлой девчонки в текущей пятилетке!