Шушелькума. Очень красивое лицо. И очень горькое. Похоже, уже не чувствующее боли.
И когда божества эти были созданы, они возвратились в воду. И Он наполнил их жаждой и голодом. И они обратились к Нему: 'Дай нам место, где бы мы могли существовать'. И вывел Он быка из воды. 'Нет, - сказали они, - это не убедительно.' Он сотворил лошадь. 'Нет, - сказали они, - этого не достаточно.' И тогда Он создал человека. 'Да, - сказали они, - хорошо сработано!'
Ксения закрыла блокнот, подсела к баба, разговаривают. Шушелькума вывернул бадью под стену за бричкой и чешет жижу ребром доски, подготавливая площадку для чаепитий. На солнце - под 60, она парует, усаживаясь, отвердевая. Он покрывает ее дерюгой, глядит на сына, тот - на отца, подмигивают, лучатся.
Огонь - как речь - вошел в рот; воздух - в нос; солнце - как зренье - вошло в зрачок; стороны света - как слух - в уши; растительность - в кожу; луна - как сознание - в сердце; смерть - как Апана - в пуп; воды - как семя - в чресла. Жажда и голод спросили: 'А наша где часть?' - 'В каждом из них', - Он ответил.
Шушелькума подносит очередной стакан. Заглядывает на обложку. Улыбаясь, кивает: 'Хорошее место'. На дерюге роится семья паломников с выводком маленьких будд, ходящих враскачку гуськом друг за другом. Ксения с сыном Шушелькумы Кумари чертят на песке веселые абракадабры. Отец прищурился меж деревьями и, нырнув в листву, вышел с пуком травы в руке, поднял крышку, кинул в чайник. Хорошо сработано!
И подумал Он: вот территории, и вот их правила. Создам харч. Он медитировал на воде, и от жара медитации возник образ. Образ тот - суть харч. И бежал харч от человека, и пытался чел. поймать его речью, и не мог, но говорить о нем было приятно вполне. И пытался... - и так далее, до нижнего дыха Апаны; ей одной удалось его сцапать, - на том и стоит.
Ксения подошла, села рядом, положила голову на плечо, смотрит в книгу. Терпимо.
Он подумал: 'Могут ли они жить без Меня? Могут. Но без Меня. Как же войти в тело?'. И вскрыл темя, и вошел сквозь Воротца Радости. И нашел для Себя три места, где Он мог бы жить, три состояния, которые Он мог бы приводить в движение: ходьба, греза, сон. Он огляделся в названных трех, и был поражен, что никого, кроме Него, там нет. С тех пор Он известен под именем Идандра - Тот, который видит. То есть Индра.
Я отложил книгу и отхлебнул чаю. Ксения потянулась за ней и начала листать, говоря: 'Там есть место, не помню где, про Индру, как он на пару с одним безбожником, отъявленнейшим из смертных, приходит к отшельнику... Праджапати, так, кажется. Узнать - что такое Self, то есть что лежит в основе Всего. И тот их водит за нос, обоих. Шудра с ним и остается. А Индра всякий раз с носом уходит, но по дороге понимает, что его надули, и возвращается к мудрецу на следующий срок, и тот его школит и благословляет с носом, и вновь буратино идет в мир - счастливый и вразумленный, и отойдя на полсвета, снова хлопает себя по лбу, и возвращается. И так сто... '. Неужели одиннадцать? - говорю. 'Нет, - усмехается, - сто один день.'
Подходит Шушелькума, подсаживается, говорит:
- Эту стену протянули с полгода назад. Прежде был вид на реку...
- Так это можно восстановить, - говорю.
- Как?
- Так я нарисую, - шучу.
- Не шутишь?
- Нет, он не шутит, - опережает Ксения, кладя мне ладонь на колено.
- Спасибо, - говорю ей тихо, когда отошел Шушелькума. - Мне бы это и в голову не пришло. Рисовать здесь, в Ришикеше, где само понятие живописи не существует - как... третья нога у человека.
- Ну, уж это-то как раз существует, и не только это.
- А тем более - на стене ашрама. В этом саду. У Ганга.
- Что, кощунство?
- Да нет же, я не об этом. О марсианстве.
- Так скажи ему, что ты пошутил. Хотя так здесь не шутят.
- Ну не реальный же вид рисовать на Ганг, бред ведь.
- Тебе, - говорит, - виднее.
Я пошел к мосту - покупать материалы, она - к реке, окунуться.
Идея, конечно, чудная, но что рисовать - не вид же на Ганг, в самом деле. И что это она говорила о мудреце - как же его - прджа... Ну и память у нее - когтистая, как кошачья лапа. А с виду - тихо, подушечка на меху. Не заговаривайся. Надо б найти это место. Как-то все это неспроста. И то, как она пародировала мою речь, про буратино плетя и все такое. Хотя и ее речь не линейна. Прямолинейна - да, но не линейна. Как город. Как микросхема.
Я вышел к мосту и нашел, что искал: горки пигмента - такой ослепительной яркости, что смотреть на него можно было лишь в темных очках; красное солнце, желтое солнце, зеленое, голубое... Я купил все одиннадцать. Вручную готовят, с юга везут. На обратном пути купил в лавке банку белой эмали и кисти. Плана не было. Шел через сад.
Она стояла на подоконнике, в ярком проеме распахнутого окна, где-то меж этажом седьмым и десятым, судя по голошенью детей и собачьему лаю, доносившимся снизу. Из сумрачной глубины комнаты я смотрел на нее против света - то в близоруком расплыве, то снова в твердеющих очертаньях - в зависимости от застящих свет облаков или, скорей, набегавшей дымки.
Лица я не видел. И не могу сказать - почему. Что-то мешало взгляду. Ноги босые на подоконнике - да, начиная от них и выше: полупрозрачная шелковая сорочка; красноватого, затуманенного, сквозь которую - ее тихое голое тело перехватывало дыханье, но не вожделеньем и глубже испуга - этим несбыточно чутким родством.
Тело ее, развернутое ко мне лицом, которого я не видел. Пух тополиный летел за нею и, попадая в комнату, скользил по полу, не находя угла, и вверх тянулся на задних лапах. И, кроме пуха, пыли и полумрака, меня, стоявшего в глубине и глядящего в смутный далекий проем, еще - эта тишь, как будто ладони, прикрывшие рот всему, что могло иметь голос, будто это условие происходящего - этот отключенный звук и мое положение там, в темноте, неподвижно, беспомощно, немо стоять и смотреть.
Смотреть на ее замедленно-плавные движенья сосредоточенных рук. Сорочка ее оторочена крючками-невидимками, бегущими змейкой от плеча до подола. И к каждому подвязана нить, которую я не вижу, а лишь угадываю по ее движеньям, выуживающим по одной эти нити и тянущим их по одной к оконному переплету, и там подвязывая - к шпингалетам, гвоздям, рассохлым расщепам - ко всему, что находит, где можно ее закрепить в относительном натяженьи. И я смотрю, как сорочка ее постепенно растягивается в стороны, от подола с проступающими круглыми коленками, сужаясь к плечам.
И ведь она ее не спасет, эта зыбкая паутина, лучевая, заплетающая проем. Эти тонкие черные лучики, вихляя, бегущие от нее - будто треснувшее стекло, и она уже в нем - как проем. Она как проем.
И сквозь этот проем, сквозь нее - голоса от далекой земли и рваная пядь безучастного мыльного неба над крышей высотки - еще иль уже нежилой. И пух тополиный, припавший к зазубренным граням проема и с дрожью скользящий по ним.
Шушелькума чуть передвинул бричку, освобождая мне место у стены. Ксения присела рядом со мной на корточки, помогая размешивать краску.