не от этого неба.
Он садится на камень, хочет закрыть глаза. Не закрываются. Будто век нет. И не будет - чудится голос перешептывающейся листвы. 'И не будет, - повторяет он, глядя в свои ладони как не в свои. - Там спать,- шепчет он, - значит, быть здесь, во сне. Спать здесь, значит, быть там, неспящим. Что-то случилось. Там. Пока я здесь... спал. Что? Как сон. Выскользнул. И не вспомнить.'
Он стоит на краю обрыва, глядя во тьму открытыми, не моргая...
Я открываю глаза: белым-бело в ее комнате, даже во тьме белым-бело. Но прежде: близь ее тела - рядом. Спиной. Чуть подогнув ноги. Спит еще. Одной рукой держит мою ладонь, другая - подрагивает за ее головой, будто машет кому-то вслед, или сама от него отдаляясь. От него. Стояла вчера у окна. Не подойди к ней. Будто и нет ее. Как хрусталь. Это платье на ней. А внутри - ночь. На просвет. Или талый лед в полынье. И рука в проеме. Нет ее, не подойти. Ждал. Лежа, в потолок глядя, под кучевым ее одеялом. Я и не слышал, когда легла. Спал. Странный сон. А ему, что снилось ему в ее постели? Тому, кто сейчас - где? На краю, на мысе? Что ему снилось в ее постели - тот, кто был до него? На краю. Странно, ни ревности нет к нему, ни приязни. Мы все - по ту сторону от нее. В какой бы стороне каждый из нас ни был, от нее - по ту. Окно она так и не закрыла, снег намело. Набело она пишет, всю жизнь набело. И чернила бесцветные, проступают потом. Потом, по ту сторону. Где нас нет. Странно, обычно она встает чуть свет, бесшумней воздуха. Такое чувство от этого сна, будто я спал не здесь, не с ней, не в ее постели. Будто я был - там, с ним. Да, едва ли не им. Едва ли. Особенно там, на мысе. Я ведь глаза открыл и видел ее, спящую рядом, спиной ко мне, и рукой подвернутой под себя держит мою ладонь - то сожмет, то отпустит, и шепчет туда, во тьму: go, go!... Это с ним она по-английски всегда. А я смотрю на нее и - одновременно - его вижу. Его, голого - там, у двуколки. И ту женщину, светом запахнутую, тмящуюся рядом с ним. То есть, вроде как и не открывал глаз. Чувство такое, будто внутри тебя, внутри всего тебя - птица, мокрая, сломанная, с заволоченными глазами, передергивается, и ни взлететь, ни умереть не может. Странно, что тихо так, что она еще спит.
Нелюбовь
Непонятно, кто это плавает - мужчины? женщины?
Непонятно, что надето на них - белые балахоны?
подвенечные кацавейки? Или это ангелы однорукие?
И всё что-то роют в кармане внутреннем боковом,
а потом выпрастывают эту белоснежную тонкую
с красным мокрым платочком в щепоти и плывут,
держа его над собой как вещдок утраты
(он отворачивается, прикуривая на ветру,
спиной к озеру) девственности.
С утра ты
не ел ничего, говорит, видно, рифмой навеянное.
Тележку выкатывает человек с брюшком
волосатым, выпяченным из-под майки,
шорты клетчатые до колен, на голове панама
гороховая, надвинутая ниже глаз. Лицо похоже
на мяч - резиновый, полусдутый, рот сбоку, там -
тлеющая сигара, как пробка, чтоб воздух не выходил.
'Биологически чистые продукты' - написано на лотке.
Карлик, он думает, просто его чуть поддули
через соломинку, как цыгане лошадь.
Нет сюжета у жизни, все разрознено: птица, озеро,
небо, зелень - все на белую нитку взгляда.
Женщины от любви стареют. Тишь. Ни пса,
одни газоны лежат, распластаны, стервенея
от зелени, и за ними - по горло врытые в землю,
закусившие губы дома.
Это как письмо левой руке от правой.
Что они могут, разве что ладони прижать к лицу -
на двоих одному? Шаги в тишине считать,
их аритмию, да? На словах все висит,
как белье на прищепках. Не будь их: дунет -
и нет ничего. Как не было. И не буди меня,
пока вьется эта ласточка-жизнь, то есть речь
пока бьется в это стекло у губ. И не целуй,
не прижигай губами дрожь эту, щемь. Не трожь,
говорит Господь, посадив дерево. Дерево посадив,
сына на нем распялив и написав книгу. Вот,
фигу они держат в кармане, эти лебеди,
алую ороговевшую во внутреннем боковом.
А я тебя в живот зашил и ношу. Тебя
вместе с дочерью, которую ты вырезала из себя,
как змеиный укус вырезают. Помнишь,
ту воздушную помпочку, ты взяла ее в Индию
и носила под клапаном рюкзака эту ядоотсоску,
похожую на лицо младенца под кислородной маской,
мы смеялись, причмокивая ее друг другу, голые,
под москитной сеткой, расходящейся от потолка
конусом и заправленной под матрац, и обезьяны
по кругу ходили, перебирая эту старческую
в лучистых морщинах сеть и чесались от смеха,
и лица вытягивали как в кривых зеркалах,
и пахло от них обувным кремом, и -
на мгновенье - из-под твоей подмышки:
будто панночки перебирают лапами вокруг Хомы.
Я ношу тебя в животе, а в тебе - еще одну,
или еще одного - кто же теперь расслышит.
Как в мешке снежок, а внутри мешок
и еще снежок, и еще мешочек -
перетянутые у горла.
Ты свободна,
теперь ты вдвойне свободна -
от меня, от себя... Точней,
от того, что в тебе было.