О воцарившейся в доме душевности, ходившей на цыпочках у ее распахнутой настежь двери, говорило и то, что со дня, как она занемогла, ее не покинули ни на минутку. Всё кто-то дежурил при ней, будь то днем или в ночь. Помогали, совсем добровольно, и внуки. К изумлению челяди, утверждавшей, что графиня не смыкала век вот уже чуть ли не месяц, примешалось теперь смятенье господ: сколь они ни пытались застать ее спящей, все не ладилось. Ее непрестанное бодрствование повергало нас в недоумение. И то правда: сон смерти вроде как сотоварищ и самый законный предтеча. Здесь же было другое: даже чахлая квелая дрема не пускалась сюда на порог. Словно тетка, готовясь к изгнанию в вечность, отбывала у жизни повинность и с усердием в ней сторожила каждый осколок мгновений. Только было неясно, какой смерти в том прок…

Все мы очень устали. Неотступно стоять на границе меж светом и тьмой, наблюдая за тем, что, откровенно желая закончиться, отчего-то все тянется — долго, упрямо, хотя и напрасно, бесцельно — право, было постыдно и как-то особенно совестно. Я пытался писать, но чувства мои были утомлены, будто заперты в сердце какой-то ленивой тревогой корысти — ожиданием скорой развязки…»

Суворов прервался. Достал сигарету. Поискал взглядом спички. Нашел, но забыл прикурить. Что-то в этом вот месте его задевало: какой-то случайный намек. Подметнутая шифровка. Нечаянный отголосок, что, как дразнящее дребезжанье ключей, указывал на наличие замкнутой двери — не той, о которой пойдет дальше речь, а какой-то другой, где-то близко и рядом, за которой… он и сам не знал что.

Он перевернул страницу:

«…Услыхав крики, мы бросились вон. Служанка Улита, простоволосая, с безумными глазами, сбитым на сторону салопом и видной сквозь него разорванной сорочкой на груди, носилась как ужаленная по лужайке и голосила раненно. Швырялась то к крыльцу, то прочь его, увертываясь от наших радений словить ее, обуздать, как зашалившую от испуга кобылу. Кто-то из женщин, хватясь за сердце, осел на ступеньках, а толстенький Петр Эгоныч, промахнувшись в Улиту, не устоял на подернутой инеем гальке и, сердито крякнув, повалился бочком на дорожку.

— Вот ведьма! — выдохнул он и, отряхнувшись, советовал: — Зовите Артемия, конюха. Артемий!! И где этот черт? Ну-ка, леший, яви нам свой навык, да, гляди, не оплошай, не то эта придура распугает мамаше всех ангелов…

С третьего разу конюх ее заарканил.

— Чего ж ты орала, чумная? Погоди отвечать, сперва мясо свое прибери… Кто ж так тебя напугал-то, топтыга?

А она тут Эгонычу скалится и отвечает:

— А никто! Я представилась.

— То есть как это так — „я представилась“? Морочила, что ль?

— Исполняла хозяйскую волю. Мне барыня, как я за судном вошла, приказала на ушко: ты, мол, у нас на святках и медведем рычишь, и цыганом рядишься. Так иди ж, говорит, да измысли такое, чтоб их всех отсель разом и вынуло. Мне, шепчет, кой-что без призору уладить надобно. Токмо, велит, поскорей, не то меня уж с углов чернотой поджимает… А чего мне придумывать? Хрясь рубаху, платок в узелок и — айда кувыркаться…

— Ах ты, морду твою в узелок… Д-дура!

Когда мы примчались в этаж, дверь в комнату тетушки была заперта. На наши просьбы и увещевания графиня не откликалась, только слышно было, как внутри скоблит по полу и мебели какое-то угнетающее движение.

— Разве в окно, а? Не то наковыряет беды. Дверь ломать-то не хочется. Неровен час мамашу израним…

Я выскочил снова во двор. Артемий с Прошкой уже несли из навеса исполинскую лестницу к дому, застревая в ней на поворотах и огрызаясь друг на дружку крепким словцом. Окно на втором этаже было открыто. Не успел я поднять голову, как под ноги мне выпал сверток размером с почтовый конверт, в котором я тут же признал батистовый теткин платочек. Не имея времени развернуть, я сунул вещицу в карман и помог мужикам приставить стопала к стене. Прохор полез, хлопнул рамой, задев ее бритым затылком, ругнулся, растворил поширше окно и, спрыгнув внутрь, пропал в комнате. Секунду спустя мы услышали:

— Мать честная!.. Чего ж это руки-то… Да пустите вы, барыня, негоже ж так упираться.

Я поспешил опять в дом. В спальне набилось уж уйма народу: дети, внуки, приживала Авдотья (та — зачем-то с тазом и свечками) да с десяток разинувшей рты от восторга и ужаса челяди. Все это охало, суматошилось, толкалось, вертелось у самой постели, пытаясь получше узреть. В покоях царил бедлам: коврик вскинут изнанкой, тут и там валялись комодные ящички, рассыпая из недр своих пелерины, шляпки, салфеточки и кружева. Улита как раз поправляла вздыбленный в изголовье матрац.

— Я хучь и ласково, а она ужом отползает, не дается, на пузе крадется к себе на кровать, а в ладошке чегой-то сжимает. Поглядите, вроде как крестик нательный… Улька-то сразу признала.

Пробравшись сквозь гам, я увидел старушку. Она улыбалась чужим, неприятным лицом и глядела уже стекленеющим глазом куда-то наверх, в потолок. Серафима Эгоновна запричитала. Тут же, как по сигналу, грянули воем служанки.

— Пропустите! Ну-ка все ведьмы прочь! — доктор Сивушкин, вооруженный своим саквояжем, продирался, хрипя и ненужно, к усопшей.

— Поздно, Виктор Степаныч. От-тошла наша матерь!.. — молвил Петр Эгоныч, а потом вдруг взревел: — Разгильдяи мы все! Раз-гиль-дяи…

И, заплакав плечами, ушел.

В ту же ночь, перенеся покойницу в зал, потомки ее под предлогом нужды привести все в порядок (на самом-то деле раздраженные подозреньем и не в силах сдержать свой порыв) взялись дружно за поиски — той сокровенной вещицы, которая вдруг так сделалась надобна их прародительнице, что заставила ее сплутовать перед самой кончиной. Я же, укрывшись на запор в своей комнате, разложил платок на столе и, не веря глазам, как-то грустно черствея душою, перебирал бесполезными пальцами его содержимое.

…Через день хоронили. Про тряпицу, безобразной, позорной уликой тяготившую скользким батистом карман, я смолчал. Да и как иначе, если в свертке том я обнаружил предметы, уничтожившие, каждый по- своему, целую жизнь, прозрачней и глаже которой я ничего не встречал.

Там был перстень — но это, читатель, ты, наверное, понял и сам. Только, думаю, я тебя все равно удивлю, ибо был не один он, а два: настоящий и — копия (это я уж потом разузнал, когда отдал их оба на пробу ювелиру в Москве). А к двум перстням — еще и игральные кости в футляре. Вот такие находки.

Примеряя их к облику тетушки, я его словно бы потерял. Зачем было ей воровать у семьи своей их любовь и согласие? А может, раздумывал я, перстень тот сам затерялся, и тогда она, чтобы выправить ссору детей, решилась пойти на подлог, заказав златарю изготовить такой же? Но тогда почему не раскрылась? Почему не призналась — с ее-то презреньем ко лжи??

А может, гадал я, предположив тут уже откровенно худое, она ту фальшивку приберегла загодя, пока муж ее, Эгон Штеглиц, был еще жив-здоров? Но зачем? Для чего ей нужна была эта подмена — подмена себя? Непонятно!

И потом — эти кости… В какую игру ей игралось, кроме святости?

Пока засыпали могилу, я думал: кого в ней хоронят? Ответ был один: погребают сейчас незнакомку…»

На этом рассказ прерывался. Вторая часть его составляла не больше четверти первой и повествовала о днях, проведенных Горчаковым на вилле Бель-Летра. Она была написана в сухой манере хладнокровного свидетеля происшествия, усугубившего неспособность автора постичь женскую сущность: параллель между исчезновением Лиры фон Реттау и «убийственной смертью» тетушки была проведена четко и мастерски. Горькая ирония, которой писатель хотел было разбавить драматическую концовку о развенчании богини, пожалуй, лишь подчеркивала искренность пережитого им потрясения:

Вы читаете Вилла Бель-Летра
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату