«С той поры я зарекся входить в женские спальни без приглашения, а в свою — не впускать никого из богинь: пусть их умирают и балуют сами.
А еще вот вам, читатель, совет: не стойте под окнами призраков. И реже встречайте с ними рассвет. Целее будете…»
Суворов захлопнул книгу, немного подумал, потом бросился к шкафу и достал третий том дневников Л. фон Реттау. Полистав его, нашел нужный вкладыш и стал изучать фотографии. Их было две. Как два перстня. Не хватало только игральных костей.
Горчаков не лукавил: богини там не было. Были женщины. Незнакомки. Одна из них точно врала. С ней-то он и встретил тот чертов рассвет…
Искусство — не магия. Последняя всегда утилитарна, она всегда — подобие реальности, ее однояйцовый близнец. Задача магии — обслуживать действительность, обряжать ее в волшебные платья, чтобы получать взамен скудные крохи подачек с пиршественного стола природы. Искусство, напротив, — это дверь, распахиваемая перед реальностью в беспредельность свободы. Лишь озаренная отсветом этой свободы, магия тоже готова стать для искусства одним из образчиков. Достаточно вспомнить наскальные росписи палеолита: то, что было когда-то лишь ритуалом и заговором, теперь, спустя тысячи лет, позабыв свои примитивные колдовские заботы, обретает в наших глазах черты вдохновенного образа, в коем видится нам первобытный скелет современной нам живописи. Почему лишь сейчас? Потому, что только сейчас мы способны в тех давних оленях разглядеть не вожделенных к обеду зверей, а вожделенных — себя…
Расьоль спешил. Опыт трех браков его убеждал, что женщины склонны к бессмертию. И не какая-то Лира фон Реттау, а — все. Взять, к примеру, его собственных жен: они были так же упрямы в своем нежелании стариться, как и в даре любить
Со своей первой супругой Расьоль распрощался лет восемь назад, обнаружив, что годы совместной их жизни не оставили на ее гладком лбу ни единой морщинки иль пятнышка. В сорок лет он был полон азарта соблазнять на бегу все, что движется. Преуспев в адюльтере, Жан-Марк оплошал в заключительной стадии прелюбодеяния — удовольствии возвращения блудного мужа домой. Ровный, полный покоя сон его неучтивой жены выводил из себя, сокрушая страданьем его простодушие. По утрам они ссорились, он — рьяно, бурливо, фальшиво, но вместе с тем, в общем-то, искренне, она же — лениво и подло, глотая зевок. На его предложение расстаться она, продолжая выщипывать бровь, лишь спросила: «Ты уверен, что справишься? — потом, как ни в чем не бывало, опустила пинцет, обернулась к нему и, улыбнувшись — то ли губами, то ли только помадой на них, — безразлично добавила: — Не пытайся смолчать, когда зол. У тебя от этих потуг шевелится лысина…»
Со второй было проще, но хуже: сексуальная бандитка, оснащенная, как Рэмбо базуками, всеми мыслимыми атрибутами для неусыпной и утомительной ревности к ней изнемогающего под еженощным гнетом утех и озадаченного ее опасным усердием новобрачного. Постель для нее была полем боя, на котором Расьолю приходилось не раз умирать — на щите своего бескорыстия. Альтруизм его был, правда, вскоре исчерпан. На прощание Диана (Боже-Господи! Как же этой охотнице шло ее имя!) обобрала его на машину, квартиру, коллекцию вин, обратила в лоскутья рубашки, измазала кремом для ног его галстуки, а джемом — белье и носки, сварила в кастрюле его туалетную воду и туфли, потом, оторвав рукава от костюмов и срезав штанины от брюк, снабдила его гардероб десятком жилеток и шортов, побрила пальто, превратив его «брауном» в плащ, затем перебила пластинки, исключение сделав лишь для потрафившей ее настроению победной музыки Вагнера, и, включив на всю мощь «Нибелунгов», приступила к финалу обряда разлуки, в котором, схватив за грудки, швырнула подножкой Расьоля на пол, придавила могучими латами бюста и, подбирая орудия пыток среди уцелевших ремней и шнурков, хладнокровно над ним надругалась — в ритме хлопавших крыльев валькирий.
После всех этих тягот Расьоль, нищий, довольный,
Дискурс удался. Они поженились. Так Расьоль стал супругом профессора. Бьянка блистала в Сорбонне философом и почиталась звездой. На орбите звезды вращались объекты, субъекты и субчики сугубо астрономических величин: все больше корифеи, лауреаты, академики, кавалеры, основоположники «измов», родоначальники «пост-измов», их пост-пост-низвергатели, лидеры направлений, председатели ассоциаций; случались метеориты поменьше и поплюгавей — долгожители из давно пережитых легенд, маразматичные мантиеносцы, канонизированные склеротики и шамкающие каннибалы, обгладывающие по привычке мумии почивших в бозе великих учителей, дряхлые инсургенты отгремевших восстаний «про» и «контра» чего-то, а также светила тусклее и мельче — из масштаба «светильников». Международные конференции, кураторство семинаров, щедрые гонорары за лекции, еще более тороватые американские семестровые контракты Бьянки позволяли счастливому мужу упиваться удачей: независимость и богатство жены, ее молодость, обаяние и популярность давали Расьолю возможность с блаженством расслабиться и ощутить себя гордым кивером, ловко сидящим на гениальной макушке подруги. В этой позиции было удобно дремать.
Он и дремал: сперва — на научных симпозиумах, потом — на ученых банкетах, потом — на ужинах в собственном доме (читай: доме его благоверной), потом — за их общим завтраком и на их общем ложе, пока вдруг не понял, что передремал так два года. За все это время он писал меньше, чем совокуплялся, — как правило, предаваясь греху где-то сбоку, украдкой, на стороне. Мимолетные связи его не задорили: он стал рассеян, груб и угрюм, — этакий зомби на службе правителя, имя которому — Тестостерон. Обличив его пару раз в безуспешной, наивной неверности, Бьянка лишь хохотала, а потом, с присущей ее интеллекту серьезностью, бралась за сеанс терапии, переводя разбор его приключений в плоскость чутких дискуссий, немало ее увлекавших «поливалентной модальностью». У Расьоля домашний психоанализ вызывал, напротив, подавленность, от которой он, сползая в кратер глубокого кресла, погружался в оцепенение, глох и безмолвно потел. Довольно быстро он понял, что лучше лечиться у своего приватного доктора
В итоге он понял, что близок к убийству. Глядя в лицо, тихо, подробно и умно постигавшее онтогенез его странной болезни, он представлял себе, как монистически элементарно было бы вдруг залепить в него