валится (но не с грохотом — с шепотом: очень тихо, даже как будто бы подло), и опять предо мною змеится, чернее угля, облитая потом река. По ней что-то плывет…
— Разумеется, труп.
— Разумеется, очень живой.
— Разумеется, женщины.
— Разумеется.
— Мой?
— Не совсем. Скорее отчасти.
— И какая же часть в нем моя?
— Точно уже не скажу. Но как будто филейная.
— Реке повезло. Даже если она из стекла, а труп чересчур егозлив, оцарапаться им ей теперь вряд ли придется.
— Река из стекла? Может быть. Знаешь, это даже логично: сон как черное зеркало тайных страхов души, по которому чинно и гладко плывут мертвецы…
— …Обернув к нетрезвому зрителю округло-филейные части. Занятный фрейдистский посыл. В туше водятся также мослы, лопатки, грудинка и вымя.
— В данном случае — перси.
— Ого! Эта часть, признаю, не моя: не хватило природного пафоса. Ну а ты, стало быть, к ней нырнул — если «перси»?
— Я не смог.
— Вот так да! Отчего ж оплошал? Поди, труп тебя звал?
— Говорю тебе, я не смог…
— Судя по голосу, правда. Ужели трусливо проснулся?
— Трусливо настолько, что сразу про сон и забыл. Ну, что скажешь?
Он загасил сигарету. Дождь скользил по окну и, должно быть, внизу за окном замывал бесконечность кровавой восьмерки асфальта в грязноватую муть бесконечной воды. Вплетаясь косичкой в поток, сквозь решетки под домом бесконечность, как водится, юрко сливалась в дренаж…
— Мне кажется, сон твой несложен. Шифр здесь в том, что снежки — это слова, с чьей помощью ты пытаешься отгородиться от мира. Не успев затвердеть едва найденным смыслом, они тут же тают, потому что больны твоим постоянным сомнением. Верить моим словам тебе легче: они незатейливы. В них нет ничего, кроме… обыкновенной нечаянности, свойственной просто словам, у которых, как, к примеру, у ветра или у бабочек-однодневок, есть только одно измерение — сейчас.
— Ветреные слова. Слова-бабочки. Слова-веснушки.
— Никудышный стройматериал. Потому-то у нас с тобой ничего и не строится. К тому же из меня плохой подсобник: я тот каменщик, что ненавидит стены.
— Каменщик-разрушитель. Каменщик-заговорщик. Франкмасон.
— В глубине души ты это понимаешь. Оттого и вынужден признать, что проиграл, и, когда сносишь своими руками протухшую стену, тебя подмывает кинуться в реку, где уже тут как тут — соблазнительный труп. Да еще и нахально живой. Вот тебе и ответ…
— Доктор, будьте добры пояснить.
— Поясню: для тебя все живое — помеха, потому что его не поймаешь на кончик пера — ускользнет. Вернее, поймать ты поймаешь, но рыба, того и гляди, сорвется с крючка, коли не оглушить ее тотчас живодерским ударом о плиты из книжных обложек. Большей частью ведь ты не живешь наяву — ты словно
— Неправда. Я читаю лишь то, что написано кем-то другим. В том и штука, что почерк мой мне самому до сих пор неизвестен. Потому и пишу, чтоб понять, где проходит граница между мной и не-мной. Только это похоже на стену из сна: она всегда ненадежна и тает… Ну вот, дождалась: я тебя ненавижу.
— Пошел к черту, дурак.
— Лучше ты ко мне…
— Повторяю: шаман опоздал. Живой труп наплескался в его черных реках — до одури.
— Ты не труп, — сказал он и подумал: «Труп, вероятно, уже увезли. Ну а тот, что в письме, пока третий лишний…». — Приезжай.
— Для чего?
Он подумал: и вправду, зачем? Слишком поздно… Теребя кончик носа, предложил ей, но как-то уж слишком гнусаво:
— Соблюсти худо-бедно приличия. Выпить, расстроиться, потом выпить еще, посмеяться. Потом одним махом допить и, коли будет не лень, отправиться в спальню играть в андрогина…
Труп-трубка вздохнула:
— Пошляк. Тебя, как всегда, выдал голос: таким не зовут, таким голосом прячутся. С днем рождения, классик! Пойду-ка я спать. И не вздумай ко мне притащиться. Да, вот еще: снег в апреле — это, право же, гадость. Целую…
Дальше пунктиром — гудки.
Насколько он помнил сейчас, ночь уместилась в конверт. Наутро, проснувшись, он размышлял о том, что листы на столе, возможно, и есть весточка случая. Тот шанс отряхнуть с себя свою тень, которого он ждал весь год. Пока сочинял ответ с согласием принять пришедшее по почте приглашение, он испытывал подобие тревожного волнения, словно грядущее путешествие заключало в себе не только своевременность бегства, но и сюрприз прибытия — туда, где холостая инерция его воображения обретет созидательный импульс (если угодно — так творческий пульс). Внезапность поездки, подчеркнутая серией совпадений, обещала если не близость оригинального приключения, так хотя бы нетривиальную завязку некой фабулы, авантюрность которой была заявлена предложенной ему ролью расследователя давних и, без преувеличения, таинственных событий, говоря в пользу того, что скучать ему вряд ли придется: судя по письму, новизна впечатлений гарантирована недель на двенадцать вперед. «Кабы не это, сидеть мне сейчас у себя за разбитым столом на покосившейся даче и проклинать свою немоту. Печальная диалектика писательского удела: выручает все, что угодно, кроме разве тебя самого. Даже чья-то столетняя смерть, знакомая лишь понаслышке. Что ж, посмотрим, сколь живителен этот смертельный источник. Нам убивать не впервой…».
После этого вывода оставалось только зевнуть. Он и зевнул, отвернувшись к окну от сидевшей напротив блондинки типично баварского возраста (так он про себя определил состояние между тем, что уже испито от жизни большими глотками и отмыто дежурной слезой в католической церкви на мессе, — и тем, что еще предстоит выпрашивать по капельке у судьбы, чтобы затем вымаливать за это на исповеди очередную толику снисхождения). Ландшафт за окном был все тот же — нескончаемый лес. Разделив с ним немой крик зевка, отпечатавшегося на стекле хищным полуоскалом, пассажир умерил его свирепость рукой, скомкал в горле ликующий хмык, сыто хлопнул влажнеющим веком и, чтобы чем-то заняться, вытащил из кармана штанов заломленное по хребту письмо. Подумал (злорадно и скаредно): коли б мое воображение всегда шло по такому тарифу, я бы строчил рассказы не хуже швейной машинки Зингера. А что? Мог бы стать этаким Сальвадором Дали от литературы. Чем не способ убедить себя в собственной гениальности? Или, на худой конец, обрести материальную компенсацию за отсутствие таковой…
Если не считать затянувшегося творческого бесплодия (довольно бабского состояния, сравнимого, как ни странно, по ощущениям разве что с растянутой за пределы всех человеческих сроков беременностью), минувший год выдался удачным, и даже на редкость. Добросовестно памятуя о том, что везение бывает обманчиво, а для прозаика часто губительно, Суворов воспринимал свой внезапный успех иронично — как черную метку, вручаемую под аплодисменты за то, что ловчее других отыскал свой тупик. Полоса препятствий успешно преодолена, а, едва отдышавшись, ты вдруг узнаешь, что следующий номер программы — полоса неудач. Все, что тебе полагается, — майка лидера…
Его последний роман был встречен критикой хоть с долей недоверия и настороженности, но в целом приветливо и уже успел получить две престижные премии плюс несколько номинаций на менее весомые награды. Московский агент Суворова был по-мальчишески возбужден переговорами с десятком солидных издательств от Франкфурта до Осло и смотрел в будущее с нехарактерным оптимизмом, разрешая себе