В полтора.
– Это не уксус, а масло. Уксус рядом. Не злись.
– Эй, братушка! Нам еще графинчик вина.
– Ты пьян. Съешь шашлык.
Я ткнул ногтем в меню:
– Шашлык у болгар называется “шишчета”. Это многое объясняет. Шиш порядком остыл и давно уже лыка не вяжет.
– Ты действительно пьян.
– Я не пьян. Просто топлю в вине трезвость.
– Тебя будет тошнить.
– Поштормит и отпустит.
– Если хочешь, останемся.
– Нет.
– Скажи, что ты хочешь?
– Вина. Обожаю вино вместо моря.
Она поднялась и пошла.
– Эй! – крикнул я. – Ты куда?
Догонять я не стал. А по правде – не смог. На пути в отель меня так шатало, что я едва не свалился на скалы. Качку пережидал, примостившись на ограждении, сторожившем обрыв фонарем. Как только я двинулся дальше, столкнулся нос к носу с лицом. Оно изучало меня с несвежей листовки, приколотой объявлением к дереву. Черно-белый мертвец с фотографии. Из тех, кем болгары обклеивают города. В этой стране на тебя отовсюду глазеют покойники. Привыкаешь к ним быстро – за день.
Судя по надписи на некрологе, мертвецу исполнился год. Судя по самому мертвецу, его об этом не известили: лично я за сегодня встречался с ним дважды. Ушуиста (если на снимке был он, а не тот, кто преставился вместо него год назад) звали волчьим именем Вълко. Вот те на, думал я, смерть – и та бывает подделкой.
Перед входом толпился народ и корпели на корточках два полицейских. Третий стоял в стороне и курил. Потом завел мотоцикл, что-то крикнул, они отошли и подали знак санитарам. Те подняли носилки и потащили в машину. Голову спрятали под полотенцем (я узнал на нем вензель отеля), а вот тело ничем не прикрыли. С безволосой груди ухмылялась русалка. Это был приговор.
– Прибило к сваям, – сказала Анна, когда я выполз из ванной, спустив в унитаз свои потроха. – Я его и нашла. Мне так не хотелось…
Она не договорила. Она укладывала чемодан и почти уже не дрожала. Она почти не дрожала, и было это хуже, чем полчаса назад, когда ее колотило, как в лихорадке.
– Прости, – сказал я.
– Не в том дело, – она закусила губу. Я ждал, что заплачет, но она не заплакала, невзирая на то, что я очень ждал. – Ты мне не веришь. То есть веришь, но так, будто я могу и солгать. Это плохо, Дон. Раньше так не было.
– Извини, – сказал я.
Чтобы ее не ударить, я вывесил руки в окно. Море шумело, колотило о берег вихрастой башкой и разрезалось изнанкой о сваи. Шел дождь. Почти ливень. Было темно. Только стемнело не так, как на суше. Было все темно-серо, как бывает в дневном скороспелом бреду. Я подумал: все же она нас настигла. Не небом, так штормом. Не штормом, так снимком. Не снимком, так пьяным утопленником. И чего она увязалась за нами?
Я посмотрел на жену. Анна сидела, уронив на грудь голову, скрестив ноги и обхватив застывшими пальцами талию. Не поза – замок. В этот миг я почти ее не любил. Она меня, думаю, тоже. Чтобы прогнать этот миг, я попытался найти к замку ключ.
– Стечение обстоятельств. Лучше бы съел тот шашлык и мы задержались. Элементарно не повезло, – сказал я и добавил: – Слепая случайность.
– Слепая? – переспросила она, и я сразу припомнил качели. Анна всплеснула руками и засмеялась. Я ее так не любил, что не знал, как я это переживу.
Наконец Анна заплакала.
– Я ж говорила – судьба!
Мы вышли, обнявшись, под дождь и долго смотрели на море. Я дал ей монетку.
– Неужели ты хочешь вернуться?
– Да, – сказал я. – Мы его укротим. Исплаваем вдоль-поперек.
– Будь по-твоему.
Она зашвырнула с размаху пятак – второй за день. Еще на лету светляка поглотила пучина.
Анна отправилась спать, а я выронил мелочь на землю и вместо обещанной платы сделал кое-что лучше. Я плюнул поганому морю в лицо.
Наутро мы улетели в Севилью. Там было все хорошо».
– Но хорошо уже не было, – говорю ему я. – Это ты, братец, приврал.
Дон пропускает слова мои мимо ушей:
– Загадочная история, не правда ли? Которая, впрочем, кое-что объясняет. Я бы сказал, в наши дни лишь загадочные истории еще могут что-то нам объяснять.
– И что объясняет твоя?
– Нельзя быть счастливым и не дразнить своим счастьем беду. Смерть решила, нужен за нами теперь глаз да глаз. Мы же, словно в отместку, болтали все чаще как раз о бессмертии. Наряду с десятками вариантов его возможной невыносимости был один выносимый, но невозможный – когда сам человек превращается в Бога. Мы превращались в Него, занимаясь любовью.
– Тут вы мало чем отличались от миллионов других.
– Бог не в отличии, а в сходстве.
– Тогда в чем же отличие, есть Он или опять Его нет? Брось схоластику, переходи к эмпиризму. Что твоя Анна забыла в Марокко?
– Должна была сделать доклад. Симпозиум по несказанному. Насколько я помню, говорить она собиралась об ограниченности психоанализа и о его чрезмерном доверии к слову.
– И далось же ей слово! Она о чем-нибудь, кроме этого, думала? И чем думала, если не словом?
– Словом она фехтовала. А размышляла сомнением – о языке. Кстати, тебе б не мешало объявить на него охоту и расставить по тексту флажки. Ну знаешь, как там у вас с говорящей деталью – язычки замка, колокольчика, пламени, Арчи, ботинка… Ибо он-то и есть твой преступник.
– Язык?
– Напиши вместо Анны ее детектив. Язык – твой двойник. Чтобы быть наконец-то собою, убей своего двойника.
– Как и ты?
– Как и я.
– Но язык – это я!
– Ты другое. Ты – почти уже я. А язык – это враг мой Альфонсо.
В дверь стучат. Я опять закрываю глаза.
На пороге Альфонсо. В руках у него пистолет. Дон пожимает плечами. Под прицелом у дула он возвращается в дом. Двойнику тот знаком.
– Не хватает портретов, – говорит хмуро он. – Не хватало меня, а теперь не хватает ее и портретов.
– Сколько лет здесь тебя не хватало?
– С десяток.
Дон считает в уме. Как будто бы сходится.
– Ты и есть приемный сынок Каталины?
Альфонсо смеется:
– Вот уж точно не я. Я сын ничейный – ублюдок. Такой же, как ты, разве что поживучей тебя.